Морфий булгаков год написания. Морфий

Михаил Афанасьевич Булгаков

Давно уже отмечено умными людьми, что счастье - как здоровье: когда оно налицо, его не замечаешь. Но когда пройдут годы,- как вспоминаешь о счастье, о, как вспоминаешь!

Что касается меня, то я, как выяснилось это теперь, был счастлив в 1917 году, зимой. Незабываемый, вьюжный, стремительный год!

Начавшаяся вьюга подхватила меня, как клочок изорванной газеты, и перенесла с глухого участка в уездный город {1}. Велика штука, подумаешь, уездный город? Но если кто-нибудь подобно мне просидел в снегу зимой, в строгих и бедных лесах летом, полтора года, не отлучаясь ни на один день, если кто-нибудь разрывал бандероль на газете от прошлой недели с таким сердечным биением, точно счастливый любовник голубой конверт, ежели кто-нибудь ездил на роды за восемнадцать верст в санях, запряженных гуськом, тот, надо полагать, поймет меня.

Уютнейшая вещь керосиновая лампа, но я за электричество!

И вот я увидел их вновь, наконец, обольстительные электрические лампочки! Главная улица городка, хорошо укатанная крестьянскими санями, улица, на которой, чаруя взор, висели - вывеска с сапогами, золотой крендель, красные флаги, изображение молодого человека со свиными и наглыми глазками и с абсолютно неестественной прической, означавшей, что за стеклянными дверями помещается местный Базиль, за тридцать копеек бравшийся вас брить во всякое время, за исключением дней праздничных коими изобилует отечество мое.

До сих пор с дрожью вспоминаю салфетки Базиля, салфетки, заставлявшие неотступно представлять себе ту страницу в германском учебнике кожных болезней, на которой с убедительной ясностью изображен твердый шанкр на подбородке у какого-то гражданина.

Но и салфетки эти все же не омрачат моих воспоминаний!

На перекрестке стоял живой милиционер, в запыленной витрине смутно виднелись железные листы с тесными рядами пирожных с рыжим кремом, сено устилало площадь, и шли, и ехали, и разговаривали, в будке торговали вчерашними московскими газетами, содержащими в себе потрясающие известия {2}, невдалеке призывно пересвистывались московские поезда. Словом, это была цивилизация, Вавилон, Невский проспект.

О больнице и говорить не приходится. В ней было хирургическое отделение, терапевтическое, заразное, акушерское. В больнице была операционная, в ней сиял автоклав, серебрились краны, столы раскрывали свои хитрые лапы, зубья, винты. В больнице был старший врач, три ординатора (кроме меня), фельдшера, акушерки, сиделки, аптека и лаборатория. Лаборатория, подумать только! С цейсовским микроскопом, прекрасным запасом красок.

Я вздрагивал и холодел, меня давили впечатления. Немало дней прошло, пока я не привык к тому, что одноэтажные корпуса больницы в декабрьские сумерки, словно по команде, загорались электрическим светом.

Он слепил меня. В ваннах бушевала и гремела вода, и деревянные измызганные термометры ныряли и плавали в них. В детском заразном отделении весь день вспыхивали стоны, слышался тонкий жалостливый плач, хриплое бульканье…

Сиделки бегали, носились…

Тяжкое бремя соскользнуло с моей души. Я больше не нес на себе роковой ответственности за все, что бы ни случилось на свете. Я не был виноват в ущемленной грыже и не вздрагивал, когда приезжали сани и привозили женщину с поперечным положением, меня не касались гнойные плевриты, требовавшие операции… Я почувствовал себя впервые человеком, объем ответственности которого ограничен какими-то рамками. Роды? - Пожалуйста, вон - низенький корпус, вон - крайнее окно, завешенное белой марлей. Там врач-акушер, симпатичный и толстый, с рыженькими усиками и лысоватый. Это его дело. Сани, поворачивайте к окну с марлей! Осложненный перелом - главный врач-хирург. Воспаление легких? - В терапевтическое отделение к Павлу Владимировичу.

О, величественная машина большой больницы на налаженном, точно смазанном ходу! Как новый винт по заранее взятой мерке, и я вошел в аппарат и принял детское отделение. И дифтерит, и скарлатина поглотили меня, взяли мои дни. Но только дни. Я стал спать по ночам, потому что не слышалось более под моими окнами зловещего ночного стука, который мог поднять меня и увлечь в тьму на опасность и неизбежность. По вечерам я стал читать (про дифтерит и скарлатину, конечно, в первую голову и затем почему-то со странным интересом Фенимора Купера) и оценил вполне и лампу над столом, и седые угольки на подносе самовара, и стынущий чай, и сон после бессонных полутора лет…

Так я был счастлив в 17-м году зимой, получив перевод в уездный город с глухого вьюжного участка.

Пролетел месяц, за ним второй и третий, 17-й год отошел, и полетел февраль 18-го. Я привык к своему новому положению и мало-помалу свой дальний участок стал забывать. В памяти стерлась зеленая лампа с шипящим керосином, одиночество, сугробы… Неблагодарный! Я забыл свой боевой пост, где я один без всякой поддержки боролся с болезнями, своими силами, подобно герою Фенимора Купера, выбираясь из самых диковинных положений.

Изредка, правда, когда я ложился в постель с приятной мыслью о том, как сейчас я усну, какие-то обрывки проносились в темнеющем уже сознании. Зеленый огонек, мигающий фонарь… скрип саней… короткий стон, потом тьма, глухой вой метели в полях… Потом все это боком кувыркалось и проваливалось…

«Интересно, кто там сидит сейчас на моем месте?.. Кто-нибудь да сидит… Молодой врач вроде меня… Ну, что же, я свое высидел. Февраль, март, апрель… ну, и, скажем, май - и конец моему стажу. Значит, в конце мая я расстанусь с моим блистательным городом и вернусь в Москву. И ежели революция подхватит меня на свое крыло - придется, возможно, еще поездить… но, во всяком случае, своего участка я более никогда в жизни не увижу… Никогда… Столица… Клиника… Асфальт, огни….»

Так думал я.

«…А все-таки хорошо, что я пробыл на участке… Я стал отважным человеком… Я не боюсь… Чего я только не лечил?! В самом деле? А?.. Психических болезней не лечил… Ведь… верно, нет, позвольте… А агроном допился тогда до чертей… И я его лечил, и довольно неудачно… Белая горячка…

Чем не психическая болезнь? Почитать надо бы психиатрию… Да ну ее… Как-нибудь впоследствии в Москве… А сейчас, в первую очередь, детские болезни… и еще детские болезни… и в особенности эта каторжная детская рецептура… Фу, черт… Если ребенку десять лет, то, скажем, сколько пирамидону ему можно дать на прием? 0,1 или 0,15?.. Забыл. А если три года?.. Только детские болезни… и ничего больше… довольно умопомрачительных случайностей! Прощай, мой участок!.. И почему мне этот участок так настойчиво сегодня вечером лезет в голову?..

Первая минута: ощущение прикосновения к . Это прикосновение становится теплым и расширяется. Во вторую минуту внезапно проходит холодная волна под ложечкой, а вслед за этим начинается необыкновенное прояснение мыслей и взрыв работоспособности. Абсолютно все неприятные ощущения прекращаются. Это высшая точка проявления духовной силы человека. И если бы я не был испорчен медицинским образованием, я бы сказал, что нормально человек может работать только после укола морфия…

Эту восторженную тираду великий писатель и талантливый врач Михаил Булгаков вписал в дневник доктора Полякова - героя своего рассказа «Морфий «.

В достоверности описанных ощущений можно не сомневаться: истории болезней морфинистов - вымышленного Полякова и реального Булгакова - практически совпадают. За исключением финала. Булгакову фантастическим образом удалось победить свою зависимость от морфия . А Полякову - нет.

Несчастный случай

В конце XIX - начале XX века ассортимент лекарств в аптеках был удивительно разнообразен. Открыто без рецепта здесь продавались: камфорная настойка опия , с помощью которой лечили бессонницу и понос; героин в порошке как средство для лечения бронхита, астмы, туберкулеза и депрессий; лауданум - успокаивающее снадобье с высоким процентом опиатов. Его часто давали маленьким детям, чтобы во время отсутствия взрослых они сидели дома тихо, а лучше - спали. Ну и, конечно, белые кристаллы морфия - прекрасного снотворного и обезболивающего.

В середине 20-х годов XX столетия, когда, по статистике, 40% европейских медиков и 10% их жен (что уж говорить о пациентах!) стали морфинистами, на широкое применение белого порошка был наложен запрет. Но тогда, в 1916-м, 25-летний врач Михаил Булгаков прибыл по распределению в глухое село Никольское под Вязьмой без каких-либо серьезных предубеждений насчет рецептурного средства morphini .

Впервые уколоть себе морфий Булгакова вынудил случай. Первая жена Михаила Афанасьевича, Татьяна Лаппа, вспоминала: «Как-то, когда мы жили в Никольском, привезли мальчика, больного дифтеритом. Михаил осмотрел его и решил отсосать трубкой дифтерийные пленки из горла. Ему показалось, что при этом заразная культура попала и ему.

Тогда он приказал ввести себе противодифтерийную сыворотку. Начался у него страшный зуд, лицо распухло, тело покрылось сыпью, он почувствовал ужасные боли в . Михаил, конечно, не мог этого выносить, попросил ввести ему морфий. После укола стало легче, он заснул, а позже, боясь возвращения зуда, потребовал повторить инъекцию. Вот так это началось…»

Как возникает привычка

Всемирной организацией здравоохранения давно описан сценарий привыкания к морфию. Даже в небольшой терапевтической дозе - 0.02-0.06 г в сутки - морфин погружает новичка в «состояние рая»: оживают фантазии, заостряется восприятие, выполнение нетрудной физической и умственной работы сопровождается иллюзией легкости. По своему желанию наркоманы могут «заказывать» и «менять» содержание своих грез. Впрочем, со временем «контроль» над видениями утраивается, и приступы эйфории уже чередуются с переживанием страшных галлюцинаций.

Привыкание к опиатам приходит сравнительно быстро: буквально через 2-3 приема наступает психическая зависимость: мысли о приеме наркотика принимают навязчивый характер. Так же стремительно развивается физическая привязка - морфий молниеносно встраивается в обменные процессы организма. При этом с каждым последующим уколом для достижения «состояния рая» приходится вводить все большую дозу. К очередному уколу морфиниста подстегивает не только жажда пережить неземные ощущения, но и ужас перед синдромом отмены.
Описание приступа мигрени у Понтия Пилата в романе «Мастер и Маргарита» вполне реалистично, ведь от ужасных головных болей страдал и сам Михаил Булгаков. Считается, что он относился к так называемым мигренозным личностям, для которых характерны повышенная возбудимость, обидчивость, совестливость, нетерпимость к ошибкам других.
Несчастные рабы морфия, пройдя начальную эйфорическую стадию, впадают в необратимое состояние мучительного и физических страданий. Малейшая отсрочка очередной инъекции грозит нестерпимыми болями в мышцах, суставах, внутренних органах, кровавым поносом, рвотой, нарушениями дыхания и сердечного ритма, фобиями и страшными видениями…

Они изнурены, неспособны к действиям, их воля полностью парализована, повреждены важнейшие функции мозга. Землистое лицо морфиниста напоминает маску, за которой разыгрывается настоящая трагедия. Обессиленная до предела, измотанная жертва morphini беспомощно присутствует при собственном физическом и психическом уничтожении. Конечно же, не все познавшие морфий 100% становятся его рабами. Но если морфинизм укоренился, его можно устранить лишь ценой огромных усилий.

Ужасная полоса

Михаил Булгаков, как и многие его коллеги того времени, стал заложником расхожего заблуждения, будто доктор в силу своих знаний и опыта не может стать морфинистом. На руку болезни Михаила Афанасьевича сыграла тоскливая жизнь в деревенской глуши. Молодой врач, привыкший к городским развлечениям и удобствам, тяжело переносил вынужденный сельский быт.

Наркотик давал забвение, ощущение творческого подъема, рождал сладкие грёзы. Обычно уколы писателю делала его жена Татьяна. Состояние, в котором пребывал Булгаков после дозы морфия, она описывала как «…очень спокойное. Не то чтобы сонное. Ничего подобного. Он даже писать пробовал в этом состоянии». Биографы утверждают, что именно в дни своей болезни Булгаков начал работать над автобиографическим рассказом «Морфий».

Из дневника доктора Полякова : «Я меряю шагами одинокую пустую большую комнату в моей докторской квартире по диагонали от дверей к окну, от окна к дверям. Сколько таких прогулок я могу сделать? Пятнадцать или шестнадцать - не больше. А затем мне нужно поворачивать и идти в спальню. На марле лежит шприц рядом со склянкой. Я беру его и, небрежно смазав йодом исколотое бедро, всаживаю иголку в кожу. Никакой боли нет. О, наоборот, я предвкушаю эйфорию, которая сейчас возникнет. И она возникает. Я узнаю об этом потому, что звуки гармошки, на которой играет обрадовавшийся весне сторож Влас на крыльце, рваные, хриплые звуки гармошки, глухо летящие ко мне сквозь стекло, становятся ангельскими , а грубые басы в раздувающихся мехах гудят, как небесный хор…»

Поняв, что это серьезно, Булгаков предпринимал попытки перейти на папирос с опиумом, пробовал уменьшать дозу - тщетно. Морфий крепко держал его в своих объятиях. По воспоминаниям супруги, он делал инъекции дважды в сутки: в 5 часов дня (после обеда) и в 12 ночи перед сном.

Когда в селе стали догадываться о недуге Михаила Афанасьевича, чете Булгаковых пришлось переехать в Вязьму. С этим городом супруги связывали большие надежды на выздоровление. Однако смена обстановки не помогла. Т. Лаппа вспоминает: «Вязьма - такой захолустный город. Дали нам там комнату. Как только проснулись - «Иди, ищи аптеку».

Я пошла. Нашла аптеку, приношу ему. Кончилось это - опять надо. Очень быстро он его использовал. У него была печать, позволявшая выписывать рецепты. Так всю Вязьму исходила. А он прямо на улице стоит, меня ждет. Он тогда такой страшный был… Вот помните его снимок перед смертью? Вот такое у него лицо было. Такой жалкий, несчастный. И одно меня просил: «Ты только не отдавай меня в больницу». Господи, сколько я его уговаривала, увещевала, развлекала. Хотела все бросить и уехать. Но как посмотрю на него, какой он, как же я его оставлю? Кому он нужен? Да, это ужасная полоса была…»

В Вязьме наркотик был подотчетен. Чтобы добыть несколько граммов опиата, Булгакову приходилось прибегать к всевозможным ухищрениям, выписывать рецепты на разные вымышленные имена, несколько раз он посылал за ним жену в Киев. Если же она отказывалась, приходил в неистовство. Однажды он приставил к ее виску браунинг, в другой раз запустил в жену горячим примусом.

«Я не знала, что делать, - рассказывала Т. Лаппа, - он регулярно требовал морфия. Я плакала, просила его остановиться, но он не обращал на это внимания. Ценой неимоверных усилий я заставила его уехать в Киев, в противном случае, сказала я, мне придется покончить с собой».
Среди знаменитостей разных времен и народов наркотическая зависимость была у Байрона и Шелли, сестер Бронте, а Дюма-отец советовал курить опиум, смешанный с гашишем. Из художников наиболее известными морфинистами были Модильяни и Бердслей.
Из дневника доктора Полякова : «…Нет, я, заболевший этой ужасной болезнью, предупреждаю врачей, чтобы они были жалостливее к своим пациентам. Не «тоскливое состояние», а смерть медленная овладевает морфинистом, лишь только вы на час или два лишите его морфия. Воздух не сытный, его глотать нельзя… В теле нет клеточки, которая бы не жаждала… Чего? Этого нельзя ни определить, ни объяснить. Словом, человека нет. Он выключен. Движется, тоскует, страдает труп. Он ничего не хочет, ни о чем не мыслит, кроме морфия. Морфия! Смерть от жажды райская, блаженная по сравнению с жаждой морфия. Так заживо погребенный, вероятно, ловит последние ничтожные пузырьки воздуха в гробу и раздирает кожу на груди ногтями. Так еретик на костре стонет и шевелится, когда первые языки пламени лижут его ноги… Смерть - сухая, медленная смерть…»

Эффект подмены

Существуют три версии насчет того, как вылечился писатель. Согласно одной из них, по приезду в Киев родственник Булгаковых доктор Вознесенский посоветовал Татьяне вводить мужу в вену дистиллированную воду. Михаил Афанасьевич якобы принял «игру» и постепенно отошел от страшной привычки. Впрочем, наркологи утверждают, что такой сценарий исцеления для морфиниста маловероятен. По другим данным, жена стала уменьшать процент морфия в инъекциях в пользу дистиллированной воды, и постепенно свела его к нулю. Это более правдоподобно.

Сбивчивые воспоминания самой Татьяны Лаппы об этом отрезке времени таковы: «В Киеве сначала я тоже все ходила по аптекам, в одну, в другую, пробовала раз вместо морфия принести дистиллированную воду, так он этот шприц швырнул в меня… Браунинг я у него украла, когда он спал… А потом сказала: «Знаешь что, больше я в аптеку не пойду. Они записали твой адрес».

Это я ему наврала, конечно. А он страшно боялся, что придут и заберут у него печать. Он же тогда не смог, бы практиковать. Он говорит: «Тогда принеси мне опиум». Его тогда без рецепта в аптеке продавали. Он сразу весь пузырек… И потом очень мучился с желудком. И вот так постепенно, постепенно стал отходить от наркотиков. И прошло».

На борьбу с морфием у Булгакова ушло по меньшей мере три года. А одержать в ней победу, по мнению медиков- психотерапевтов помог другой наркотик - творчество .

Под конец жизни Михаила Булгакова мучали страхи. «Стоило мне перед сном затушить лампу в маленькой комнате, как мне казалось, что через оконце, хотя оно и оно закрыто, влезает какой-то спрут с очень длинными и холодными щупальцами. И спать мне пришлось с огнем». От жутких видений Булгаков пытался лечиться с помощью гипноза

Случай исцеления Булгакова - уникален, морфиновая , или опиатная , зависимость - одна из самых тяжелых, ведь привыкание к морфию благодаря мгновенному достижению «состояния рая» происходит чуть ли не после первой дозы. Случай выздоровления один на десятки тысяч. Но не в ходе курсов лечения, а как спонтанный результат переживания жизненного излома. Например, смерти на друга-наркомана или гибели близкого человека, боровшегося за его спасение. Случай Булгакова исключителен тем, что по природе своей он был предрасположен ко всякого рода зависимостям.

Писатель был психастенической, тревожной личностью, склонной к депрессиям, сверх анализу, расстройству сна, ипохондрии, головным болям. Позже он проходил по этому поводу сеансы психотерапии и гипноза. Посмертно ему ставили даже диагноз «малопроградиентная (вялая) форма шизофрении» без галлюцинаций и бреда.

Впрочем, большинство ученых, изучавших биографию и творчество Булгакова с точки зрения, отбрасывают этот диагноз. Депрессивно-тревожная личность - не более. Именно такие люди чаще всего попадают в зависимость от наркотиков . Поэтому вопрос, как он смог отойти от морфинизма, остается настоящей загадкой.

Очевидно, Булгакову очень помогла жена - его интуитивный психотерапевт. По всей видимости, она действительно делала ему инъекции с дистиллятом и при этом давала пить опиумную настойку. Постепенно с инъекционной зависимости он перешел на более легкий вариант - пероральный. Со временем дозировка уменьшалась и мало-помалу сошла на нет.

Но самое главное - у Булгакова была мотивация . Лишь при ее наличии пациент может выздороветь. Нарциссическая душа писателя требовала творения, представления себя миру. Предъявлять себя в виде наркомана он не мог, наоборот, всячески скрывал эту сторону своей жизни. И тогда ценой невероятных усилий он совершил подмену одного наркотика другим: предпочел морфию творчество.

Уважаемые читатели блога , в чем секрет гениальности Михаила Булгакова? Оставляйте комментарии или отзывы. Кому то это очень пригодиться!

"орфий" - рассказ, некоторыми исследователями булгаковского творчества называемый также повестью. Опубликован: Медицинский работник, М., 1927 г., №№45-47.

Булгаков страдал морфинизмом и после перевода в Вяземскую городскую земскую больницу в сентябре 1917 г. Как вспоминала Т. Н. Лаппа, одной из причин отъезда в Вязьму стало то, что окружающие уже заметили болезнь: "Потом он сам уже начал доставать (морфий), ездить куда-то. И остальные уже заметили. Он видит, здесь, (в Никольском) уже больше оставаться нельзя. Надо сматываться отсюда. Он пошел - его не отпускают. Он говорит: "Я не могу там больше, я болен", - и все такое. А тут как раз в Вязьме врач требовался, и его перевели туда".

Очевидно, морфинизм Булгакова не был только следствием несчастного случая с трахеотомией, но и проистекал из общей унылой атмосферы жизни в Никольском. Молодой врач, привыкший к городским развлечениям и удобствам, тяжело и болезненно переносил вынужденный сельский быт. Наркотик давал забвение и даже ощущение творческого подъема, рождал сладкие грезы, создавал иллюзию отключения от действительности.

С Вязьмой связывались надежды на перемену образа жизни, однако это оказался, по определению Т. Н. Лаппа, "такой захолустный город". По воспоминаниям первой жены Булгакова, сразу после переезда, "как только проснулись - "иди, ищи аптеку". Я пошла, нашла аптеку, приношу ему. Кончилось это - опять надо. Очень быстро он его использовал (по свидетельству Т. Н. Лаппа, Булгаков кололся дважды в день). Ну, печать у него есть - "иди в другую аптеку, ищи". И вот я в Вязьме там искала, где-то на краю города еще аптека какая-то. Чуть ли не три часа ходила. А он прямо на улице стоит меня ждет. Он тогда такой страшный был... Вот, помните его снимок перед смертью? Вот такое у него лицо. Такой он был жалкий, такой несчастный. И одно меня просил: "Ты только не отдавай меня в больницу". Господи, сколько я его уговаривала, увещевала, развлекала... Хотела все бросить и уехать. Но как посмотрю на него, какой он - как же я его оставлю? Кому он нужен? Да, это ужасная полоса была".

В М. роль, которую в реальности исполняла Т. Н. Лаппа, во многом передана медсестре Анне - любовнице Полякова, делающей ему уколы морфия. В Никольском такие уколы Булгакову делала медсестра Степанида Андреевна Лебедева, а в Вязьме и в Киеве - Т. Н. Лаппа.

В конце концов жена Булгакова настояла на отъезде из Вязьмы в попытке спасти мужа от наркотического недуга. Т. Н. Лаппа рассказывала об этом: "...Приехала и говорю: "Знаешь что, надо уезжать отсюда в Киев". Ведь и в больнице уже заметили. А он: "А мне тут нравится". Я ему говорю: "Сообщат из аптеки, отнимут у тебя печать, что ты тогда будешь делать?" В общем, скандалили, скандалили, он поехал, похлопотал, и его освободили по болезни, сказали: "Хорошо, поезжайте в Киев". И в феврале (1918 г.) мы уехали".

В М. портрет Полякова - "худ, бледен восковой бледностью" напоминает о том, как выглядел сам писатель, когда злоупотреблял наркотиком. Эпизод же с Анной повторяет скандал с женой, вызвавший отъезд в Киев: "Анна приехала. Она желта, больна. Доконал я ее. Доконал. Да, на моей совести большой грех. Дал ей клятву, что уезжаю в середине февраля".

После приезда в Киев автору М. удалось избавиться от морфинизма. Муж В. М. Булгаковой И. П. Воскресенский (около 1879 - 1966) посоветовал Т. Н. Лаппа постепенно уменьшать дозы наркотика в растворе, в конце концов полностью заменив его дистиллированной водой. В результате Булгаков отвык от морфия.

В М. автор как бы воспроизвел тот вариант своей судьбы, который реализовался бы, останься он в Никольском или Вязьме. Скорее всего, в Киеве автор М. был спасен не только врачебным опытом И. П. Воскресенского, но и атмосферой родного города, после революции еще не успевшего потерять свое очарование, спасен встречей с родными и друзьями. В М. самоубийство доктора Полякова происходит 14 февраля 1918 г., как раз накануне булгаковского отъезда из Вязьмы.

Дневник Полякова, который читает доктор Бомгард, не заставший друга в живых, это своего рода "записки покойника" - форма, использованная позднее в "Театральном романе", где главного героя, покончившего с собой драматурга Максудова, зовут Сергеем, как и доктора Полякова в М. Показательно, что герой "Театрального романа" сводит счеты с жизнью в Киеве, бросившись с Цепного моста, т. е. в городе, куда смог вырваться Булгаков из Вязьмы и тем самым спастись от морфия и стремления к самоубийству. А вот герой М. до Киева так и не добрался.

В отличие от рассказов цикла "Записки юного врача", в М. есть обрамляющий рассказ от первого лица, а сама исповедь жертвы морфинизма доктора Полякова запечатлена в виде дневника. Дневник ведет и главный герой "Необыкновенных приключений доктора" . В обоих случаях эта форма использована для большей дистанцированности героев от автора рассказов, поскольку и в "Необыкновенных приключениях доктора", и в М. фигурируют вещи, которые могли компрометировать Булгакова в глазах недружественных читателей: наркомания и служба у красных, а потом у белых, причем не вполне понятно, как герой попал из одной армии в другую.

С большой долей уверенности можно предположить, что ранней редакцией М. послужил рассказ "Недуг". В письме Булгакова Н. А. Булгаковой в апреле 1921 г. содержалась просьба сохранить ряд оставшихся в Киеве рукописей, включая "в особенности важный для меня черновик "Недуг". Ранее, 16 февраля 1921 г. в письме двоюродному брату Константину Петровичу Булгакову в Москву автор М. также просил среди других черновиков в Киеве сохранить этот набросок, указывая, что "сейчас я пишу большой роман по канве "Недуга".

В последующем черновик М. вместе с другими рукописями был передан Н. А. Булгаковой писателю, который их все уничтожил. Скорее всего, под "Недугом" подразумевался морфинизм главного героя, а первоначально задуманный роман вылился в большой рассказ (или небольшую повесть) М.

Рассказ М.А. Булгакова «Морфий»

Я ИДУ НА УРОК

Нина ИВАНОВА,
методист Регионального центра
развития образования,
г. Великий Новгород

Рассказ М.Булгакова «Морфий»

Рассказ М.А. Булгакова «Морфий» написан и опубликован в 1927 году. Перед нами - история болезни человека, прослеживаемая автором с медицинской тщательностью для того, чтобы предупредить тех молодых людей, которые могут неразумно увлечься наркотиками и окончательно погубить себя. По существу, этот рассказ о смерти, которая, как главное действующее лицо и как тень человеческая, присутствует уже на первых страницах рассказа, сопровождает человека до конца его недолгой жизни, борется с ним и одерживает полную скорбную победу.

Герой рассказа рассчитанно близок автору: около двух лет М.А. Булгаков, служа врачом в земской больнице, испытывал пагубное тяготение к морфию, разрушительно действовавшему на него, и потому трагический финал рассказа можно рассматривать как возможный вариант исхода его страшного недуга. Но автор, в отличие от героя рассказа, нашёл в себе силы побороть это зло. В 1921 году он писал матери по этому поводу: “В числе погибших быть не желаю”.

Факт зависимости писателя от наркотика, пережитые им физические страдания и нравственные мучения обеспечили глубокий психологизм рассказа, реальность его жизненных ситуаций, его трагическую напряжённость.

Наши рекомендации по изучению рассказа ориентированы в первую очередь на учителей-словесников, но, имея в виду актуальность проблемы, по данной разработке могут провести воспитательную работу классные руководители средних и старших классов. В этом случае учитель может сознательно опустить некоторые специфические особенности рассказа, без которых был бы невозможен комплексный его анализ на уроках литературы, а именно:

характеристику исторической основы текста (хотя очень многозначителен тот факт, что действие развивается на фоне революционных событий, потрясающих Российскую империю, изменяющих и разрушающих не только государственные устои, но и миропонимание людей);

художественный приём болезненного, замутнённого наркотиками и, следовательно, отстранённого восприятия героем событий, которые определённым образом спровоцировали болезнь доктора;

анализ художественных достоинств рассказа (своеобразное построение текста в виде бессвязных записок, что является показателем болезненного состояния человека; употребление символов, связанных с состоянием природы: светлый день, ветер, метель, вьюга, грозовые ночи - как средства показа развития болезни и приближения гибели доктора Полякова, и других).

Главным предметом анализа следует сделать мысли писателя, которые можно назвать убеждениями, поскольку они оплачены суровым и горьким опытом его жизни.

Анализировать текст лучше всего по ходу рассказа - от одного главного эпизода к другому - методом “вслед за автором”. Основа работы на уроке - коллективная беседа (обсуждение проблемы), в ходе которой учителю необходимо следить не только за содержательной полнотой ответов учащихся, но и за чёткостью проговариваемой основной мысли, которая вытекает из обсуждаемого текстового отрывка.

Беседу можно построить по схеме: вопрос - примерный ответ.

1. Почему доктор Бомгард в начале своего рассказа так много рассуждает о счастье? В чём, по мнению автора, состоит человеческое счастье?

Покой и мир в доме, семье, душе человека являются главными и вечными ценностями для автора. Жизнь естественная, осознанная, в гармонии с людьми, природой, цивилизацией - его опора и идеал. Он счастлив тем, что может читать, думать, общаться с хорошими, достойными людьми, выполнять профессионально необходимую для себя и людей работу. Автор счастлив тем, что именно ему выпало на долю познать богатство, многообразие и красоту нашего мира. Такая жизнь приносит ему полное удовлетворение. Потому в первой части рассказа присутствуют мотивы света, смеха, спокойного сна, домашнего чая, уюта. Итак, жизнь прекрасна! Выбери жизнь! Умей построить её разумно, сделай её счастливой! Счастье - это цель и способ жизни!

2. Кто и что нарушает счастливое течение жизни доктора Бомгарда?

Завязкой рассказа является первое письмо Серёжи Полякова, университетского товарища и коллеги доктора Бомгарда, в котором он пишет, что с ним случилась беда, просит помощи и надеется на спасение. Не успел Бомгард собраться в путь, как ночью в его больницу привозят умирающего Полякова. Умирая, доктор передаёт Бомгарду письмо и свой дневник, из которого становится ясной история болезни прекрасного человека и незаурядного специалиста.

Итак, болезнь человека - “тяжёлая и нехорошая” - привела к его самоубийству. Что же это за болезнь?

3. Прочитайте посмертное письмо Серёжи Полякова. О чём это письмо?

Прочитав письмо, мы сразу же понимаем, что доктор Поляков страдал наркоманией (“будьте осторожны с белыми, растворимыми в 25 частях воды кристаллами”).

Мы понимаем также, что жизнь его мучительна и он хочет умереть (“Я раздумал лечиться. Это безнадёжно”).

Трагедия доктора произошла потому, что он слишком увлёкся морфием (“кристаллы меня погубили - я слишком им доверился”).

Письмо Сергея - это исповедь доктора, прочитав которую мы начинаем понимать трагедию отдельной и единственной человеческой жизни, которая так бессмысленно и бесполезно загублена. Но, выполняя долг врача, каясь в содеянном, доктор Поляков предостерегает других (“будьте осторожны...”).

4. Почему доктор Поляков начал принимать морфий?

На первый взгляд все причины этого весомы и оправданы:

Доктор переживает семейную драму, ему очень тяжело; от него ушла жена, она обманула его;

Доктор с трудом переносит сложности деревенской жизни (больница - “снежный гроб”, “необитаемый остров”, по его мнению).

А Серёжа Поляков молод, энергичен, обладает неплохими литературными способностями; он тоскует по театру и библиотекам, а в деревне он живёт в пустоте, работает механически, страдает от одиночества и безнадёжности, без человеческого общения; неожиданные боли в области желудка, которые не удавалось ничем унять, кроме морфия.

Итак, интеллигентный человек, осознающий свою мессианскую роль в русской деревне, живёт в противоречии между своими запросами и тем, что может дать ему жизнь. Это испытание доктор преодолеть не в силах.

5. Чем он оправдывает своё увлечение морфием?

Доктор пытается оправдать свою уже тягу к морфию тем, что врач должен на себе проверить действие некоторых лекарств, чтобы понимать ощущения больных; что после укола уходят воспоминания о жене; что на первых порах увеличивается работоспособность человека, начинается прояснение мыслей, приходит глубокий сон.

Но это самообман. Процесс самоуничтожения уже начался, болезнь прогрессирует, она, как водный поток, увлекает и несёт человека всё дальше и дальше к окончательной гибели, так как у него поражены воля и ум, способность бороться за свою жизнь. И заверения доктора в том, что он - мужчина сильный, волевой, способный в любой момент распроститься с морфием, - пустой звук!

6. Какие изменения происходят с человеком, употребляющим наркотики? Каковы симптомы прогрессирующей болезни?

Наркотик не отпускает от себя человека: человек должен увеличивать его дозу, а с этим приходит страшная расплата. Минутный покой и восторг сменяются агрессией, ненавистью ко всем, физическими и нравственными мучениями.

Очень показательна сцена борьбы доктора с фельдшерицей за ключи от аптеки, где хранится морфий. Один подбор слов, выбранный автором для описания поведения героя, доказывает степень его деградации и свершившуюся уже трагедию человека (он грубо говорит с женщиной; на него напала злость ; он вырвал, оскалившись, из рук Анны Кирилловны ключи; в душе его кипела ярость , шёл в аптеку и трясся ...). Это происходит, по объяснению доктора, оттого, что наркотик в крови по неизвестным законам превращается во что-то новое: смесь дьявола с кровью человека. И смерть медленно овладевает морфинистом, стоит лишь только на один-два часа лишить его морфия (“Человека нет. Движется, тоскует, страдает труп. Он ничего не хочет, ни о чём не мыслит, кроме морфия. А за этим - смерть!”). И вывод делает сам доктор Поляков: бойтесь наркотика - этой грозной штуки, привычка к которой создаётся очень быстро!

7. Как реагируют окружающие морфиниста люди на его страшную болезнь?

Они реагируют по-разному: одни с презрением и раздражением, другие - с жалостью и состраданием, и очень многие переживают его болезнь как собственную беду.

Очень стыдится доктор Поляков профессора-психиатра, к которому он приехал лечиться в Москву и который смотрит на него жалостливо (так как больной ещё очень молод, профессор боится за его жизнь, он понимает гибельную силу морфия, чувствует, что погибает хороший человек) и презрительно (видимо, потому, что болезнь позорная, провоцируемая свободным выбором человека, и что у него не хватает силы воли перенести трудности лечения, реабилитации).

Осуждают его коллеги-фельдшеры, которые знают о его недуге, и он постоянно чувствует на себе их тяжёлые и пытливые взгляды.

Живёт, страдая, любящая его Анна Кирилловна, которая не может преодолеть комплекс своей вины, так как именно она впрыснула доктору первую порцию морфия при желудочных болях. Она понимает, что доктор обречён, она хочет своей смерти и действительно погибает, а причина её гибели - доктор Поляков (“Доконал я её, доконал. На моей совести большой грех!” - говорит он).

Доктор испытывает стыд, глубокое чувство унижения, когда покупает кристаллы в аптеке, и фармацевт смотрит на него хмуро и подозрительно - и таких тяжёлых сцен в рассказе очень много, именно они, по существу, составляют всё его содержание.

Только простые деревенские люди приходят к доктору с открытой душой, по-прежнему доверяя ему и уважая его. И в этом таится огромная опасность, так как операции доктор делает с замутнённым сознанием, дрожащими руками. Неужели эта ситуация, опасная и типичная, стара как мир? Итак, злой наркотик разрушает все связи больного с окружающим миром и людьми вследствие распада его личности.

8. Как же описывает писатель распад личности доктора Полякова?

После позорного побега недолечившегося доктора Полякова из психиатрической лечебницы в Москве, после сознательного и свободного его выбора (“не лечиться!”), доктор окончательно обрекает себя на медленную и мучительную смерть, и этот процесс становится уже необратимым.

Симптомы распада человеческой личности страшны и убедительны:

Всё чаще и чаще посещает его безумие - грозный признак болезни наркоманов. Галлюцинации, нежизненные явления (старушонка с жёлтыми волосами и вилами в руках летит прямо на него; бледные люди в чёрных больничных окнах; монотонные, угрожающие голоса...) становятся его постоянными спутниками;

Неудержимая и постоянная рвота с икотой, длительные её приступы, после которых он долго лежит слабый и больной;

Доктор крадёт морфий даже в клинике профессора и пытается впрыскивать себе в грязной уборной под крики и ругань мужчин;

Внешний вид доктора ужасен: он худ, бледен восковой бледностью, много потерял в весе, у него на предплечьях непрекращающиеся нарывы; фурункулы на бёдрах беспощадно мучают его.

Ситуация, в которой оказался доктор Поляков, безвыходная. Он обречён, он погибает, сломленный злым наркотиком. Он дошёл до умопомрачительной дозы и стал рабом морфия.

Острота физических страданий и нравственных мук достигли огромных размеров. Потеряна естественная радость жизни: разрушена врачебная карьера (“он лежит дома, в больницу не ходит”), произошёл полнейший распад его личности (сила воли, разум отсутствуют, профессиональные знания исчезают, тёплые связи со всеми людьми, даже которые его любят, стараются спасти, уничтожены, здоровье потеряно). Это действительно труп, и сам он приходит к трагическому выводу: это мученье, а не жизнь!

К доктору приходит запоздалое сожаление, отчаяние, раскаяние (он плачет по ночам, но он бессилен вернуть прошлое и понимает, что возврата к прежней жизни нет, потому к нему приходит решение - умереть (“Позорно было бы хоть минуту длить свою жизнь, такую - нет! Нельзя!”).

На этом заканчивается повествование, страшное, трагическое, о гибели прекрасного человека и врача.

Но вполне очевидно, что необходим ещё разговор по вопросам, которые могут возникнуть у учеников в ходе обсуждения текста и ответы на которые станут естественным продолжением работы. Тогда звучание проблемы будет перенесено на выяснение личностной оценки её и личностного её понимания. Главное в этом разговоре для учителя - создать эмоционально-тревожную атмосферу обсуждения.

1. Какое впечатление произвёл на вас этот рассказ? (жалость, страх, болезнь, сочувствие, печаль, понимание...) Почему?

2. Кто виноват? Можно ли было избежать этого страшного зла для себя и горя для близких людей?

3. Что делать, если это зло начинает овладевать человеком всё сильнее? Есть ли шансы на спасение?

4. Была ли возможность спасения у доктора Полякова? Почему он ею не воспользовался?

5. Какие ценности жизни вам кажутся истинными? Почему? *

__________________

* Чтобы усилить неприятие учащимися поступка доктора Полякова, учитель может воспользоваться текстом второй части романа «Плаха», в котором Ч.Айтматов описывает тех, кто добывает страшное зелье.

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Михаил Булгаков
Морфий

Глава 1

Давно уже отмечено умными людьми, что счастье – как здоровье: когда оно налицо, его не замечаешь. Но когда пройдут годы, – как вспоминаешь о счастье, о, как вспоминаешь!

Что касается меня, то я, как выяснилось это теперь, был счастлив в 1917 году, зимой. Незабываемый, вьюжный, стремительный год!

Начавшаяся вьюга подхватила меня, как клочок изорванной газеты, и перенесла с глухого участка в уездный город. Велика штука, подумаешь, уездный город? Но если кто-нибудь подобно мне просидел в снегу зимой, в строгих и бедных лесах летом, полтора года, не отлучаясь ни на один день, если кто-нибудь разрывал бандероль на газете от прошлой недели с таким сердечным биением, точно счастливый любовник голубой конверт, ежели кто-нибудь ездил на роды за восемнадцать верст в санях, запряженных гуськом, тот, надо полагать, поймет меня.

Уютнейшая вещь керосиновая лампа, но я за электричество!

И вот я увидел их вновь наконец, обольстительные электрические лампочки! Главная улица городка, хорошо укатанная крестьянскими санями, улица, на которой, чаруя взор, висели – вывеска с сапогами, золотой крендель, красные флаги, изображение молодого человека со свиными и наглыми глазками и с абсолютно неестественной прической, означавшей, что за стеклянными дверями помещается местный Базиль, за тридцать копеек бравшийся вас брить во всякое время, за исключением дней праздничных, коими изобилует отечество мое.

До сих пор с дрожью вспоминаю салфетки Базиля, салфетки, заставлявшие неотступно представлять себе ту страницу в германском учебнике кожных болезней, на которой с убедительной ясностью изображен твердый шанкр на подбородке у какого-то гражданина.

Но и салфетки эти все же не омрачат моих воспоминаний!

На перекрестке стоял живой милиционер, в запыленной витрине смутно виднелись железные листы с тесными рядами пирожных с рыжим кремом, сено устилало площадь, и шли, и ехали, и разговаривали, в будке торговали вчерашними московскими газетами, содержащими в себе потрясающие известия, невдалеке призывно пересвистывались московские поезда. Словом, это была цивилизация, Вавилон, Невский проспект.

О больнице и говорить не приходится. В ней было хирургическое отделение, терапевтическое, заразное, акушерское. В больнице была операционная, в ней сиял автоклав, серебрились краны, столы раскрывали свои хитрые лапы, зубья, винты. В больнице был старший врач, три ординатора (кроме меня), фельдшера, акушерки, сиделки, аптека и лаборатория. Лаборатория, подумать только! С цейсовским микроскопом, прекрасным запасом красок.

Я вздрагивал и холодел, меня давили впечатления. Немало дней прошло, пока я не привык к тому, что одноэтажные корпуса больницы в декабрьские сумерки, словно по команде, загорались электрическим светом.

Он слепил меня. В ваннах бушевала и гремела вода, и деревянные измызганные термометры ныряли и плавали в них. В детском заразном отделении весь день вспыхивали стоны, слышался тонкий жалостливый плач, хриплое бульканье…

Сиделки бегали, носились…

Тяжкое бремя соскользнуло с моей души. Я больше не нес на себе роковой ответственности за все, что бы ни случилось на свете. Я не был виноват в ущемленной грыже и не вздрагивал, когда приезжали сани и привозили женщину с поперечным положением, меня не касались гнойные плевриты, требовавшие операции… Я почувствовал себя впервые человеком, объем ответственности которого ограничен какими-то рамками. Роды? Пожалуйста, вон – низенький корпус, вон – крайнее окно, завешенное белой марлей. Там врач-акушер, симпатичный и толстый, с рыженькими усиками и лысоватый. Это его дело. Сани, поворачивайте к окну с марлей! Осложненный перелом – главный врач-хирург. Воспаление легких? В терапевтическое отделение к Павлу Владимировичу.

О, величественная машина большой больницы на налаженном, точно смазанном ходу! Как новый винт по заранее взятой мерке, и я вошел в аппарат и принял детское отделение. И дифтерит и скарлатина поглотили меня, взяли мои дни. Но только дни. Я стал спать по ночам, потому что не слышалось более под моими окнами зловещего ночного стука, который мог поднять меня и увлечь в тьму на опасность и неизбежность. По вечерам я стал читать (про дифтерит и скарлатину, конечно, в первую голову и затем почему-то со странным интересом Фенимора Купера) и оценил вполне и лампу над столом, и седые угольки на подносе самовара, и стынущий чай, и сон, после бессонных полутора лет…

Так я был счастлив в 17-м году зимой, получив перевод в уездный город с глухого вьюжного участка.

Глава 2

Пролетел месяц, за ним второй и третий, 17-й год отошел и полетел февраль 18-го. Я привык к своему новому положению и мало-помалу свой дальний участок стал забывать. В памяти стерлась зеленая лампа с шипящим керосином, одиночество, сугробы… Неблагодарный! Я забыл свой боевой пост, где я один без всякой поддержки боролся с болезнями, своими силами, подобно герою Фенимора Купера выбираясь из самых диковинных положений.

Изредка, правда, когда я ложился в постель с приятной мыслью о том, как сейчас я усну, какие-то обрывки проносились в темнеющем уже сознании. Зеленый огонек, мигающий фонарь… скрип саней… короткий стон, потом тьма, глухой вой метели в полях… Потом все это боком кувыркалось и проваливалось…

«Интересно, кто там сидит сейчас на моем месте?.. Кто-нибудь да сидит… Молодой врач вроде меня… Ну, что же, я свое высидел. Февраль, март, апрель… ну, и, скажем, май – и конец моему стажу. Значит, в конце мая я расстанусь с моим блистательным городом и вернусь в Москву. И ежели революция подхватит меня на свое крыло – придется, возможно, еще поездить… но, во всяком случае, своего участка я более никогда в жизни не увижу… Никогда… Столица… Клиника… Асфальт, огни…»

Так думал я.

«…А все-таки хорошо, что я пробыл на участке… Я стал отважным человеком… Я не боюсь… Чего я только не лечил?! В самом деле? А?.. Психических болезней не лечил… Ведь… верно, нет. Позвольте… А агроном допился тогда до чертей… И я его лечил, и довольно неудачно… Белая горячка… Чем не психическая болезнь? Почитать надо бы психиатрию… Да ну ее… Как-нибудь впоследствии в Москве… А сейчас, в первую очередь, детские болезни… и еще детские болезни… и в особенности эта каторжная детская рецептура… Фу, черт… Если ребенку десять лет, то, скажем, сколько пирамидону ему можно дать на прием? 0,1 или 0,15?.. Забыл. А если три года?.. Только детские болезни… и ничего больше… довольно умопомрачительных случайностей! Прощай, мой участок!.. И почему мне этот участок так настойчиво сегодня вечером лезет в голову?.. Зеленый огонь… Ведь я покончил с ним расчеты на всю жизнь… Ну и довольно… Спать…»

– Вот письмо. С оказией привезли.

– Давайте сюда.

Сиделка стояла у меня в передней. Пальто с облезшим воротником было накинуто поверх белого халата с клеймом. На синем дешевом конверте таял снег.

– Вы сегодня дежурите в приемном покое? – спросил я, зевая.

– Никого нет?

– Нет, пусто.

– Ешли… – зевота раздирала мне рот, и от этого слова я произносил неряшливо, – кого-нибудь привежут… вы дайте мне знать шюда… Я лягу спать…

– Хорошо. Можно иттить?

– Да, да. Идите.

Она ушла. Дверь визгнула, а я зашлепал туфлями в спальню, по дороге безобразно и криво раздирая пальцами конверт.

В нем оказался продолговатый смятый бланк с синим штемпелем моего участка, моей больницы… Незабываемый бланк…

Я усмехнулся.

«Вот интересно… весь вечер думал об участке, и вот он явился сам напомнить о себе… Предчувствие…»

Под штемпелем химическим карандашом был начертан рецепт. Латинские слова, неразборчивые, перечеркнутые…

– Ничего не понимаю… Путаный рецепт… – пробормотал я и уставился на слово «morphini…». «Что, бишь, тут необычайного, в этом рецепте?.. Ах, да… Четырехпроцентный раствор! Кто же выписывает четырехпроцентный раствор морфия?.. Зачем?!»

Я перевернул листок, и зевота моя прошла. На обороте листка чернилами, вялым и разгонистым почерком было написано:

«11 февраля 1918 года. Милый collega! Извините, что пишу на клочке. Нет под руками бумаги. Я очень тяжко и нехорошо заболел. Помочь мне некому, да я и не хочу искать помощи ни у кого, кроме Вас.

Второй месяц я сижу на бывшем Вашем участке, знаю, что Вы в городе и сравнительно недалеко от меня.

Во имя нашей дружбы и университетских лет прошу Вас приехать ко мне поскорее. Хоть на день. Хоть на час. И если Вы скажете, что я безнадежен, я Вам поверю… А может быть, можно спастись?.. Да, может быть, еще можно спастись?.. Надежда блеснет для меня? Никому, прошу Вас, не сообщайте о содержании этого письма».

– Марья! Сходите сейчас же в приемный покой и вызовите ко мне дежурную сиделку… Как ее зовут?.. Ну, забыл… Одним словом, дежурную, которая мне письмо принесла сейчас. Поскорее.

Через несколько минут сиделка стояла передо мной, и снег таял на облезшей кошке, послужившей материалом для воротника.

– Кто привез письмо?

– А не знаю я. С бородой. Кооператор он. В город ехал, говорит.

– Гм… ну, ступайте. Нет, постойте. Вот я сейчас записку напишу главному врачу, отнесите, пожалуйста, и ответ мне верните.

– Хорошо.

Моя записка главному врачу:

Уважаемый Павел Илларионович. Я сейчас получил письмо от моего товарища по университету доктора Полякова. Он сидит на Гореловском моем бывшем участке в полном одиночестве. Заболел, по-видимому, тяжело. Считаю своим долгом съездить к нему. Если разрешите, я завтра сдам на один день отделение доктору Родовичу и съезжу к Полякову. Человек беспомощен.

Уважающий Вас д-р Бомгард».

Ответная записка главного врача:

«Уважаемый Владимир Михайлович, поезжайте.

Петров».

Вечер я провел над путеводителем по железным дорогам. Добраться до Горелова можно было таким образом: завтра выехать в два часа дня с московским почтовым поездом, проехать тридцать верст по железной дороге, высадиться на станции N, а от нее двадцать две версты проехать на санях до Гореловской больницы.

«При удаче я буду в Горелове завтра ночью, – думал я, лежа в постели. – Чем он заболел? Тифом, воспалением легких? Ни тем, ни другим… Тогда бы он и написал просто: «Я заболел воспалением легких». А тут сумбурное, чуть-чуть фальшивое письмо… «Тяжко… и нехорошо заболел…» Чем? Сифилисом? Да, несомненно, сифилисом. Он в ужасе… он скрывает… он боится… Но на каких лошадях, интересно знать, я со станции поеду в Горелово? Плохой номер выйдет, как приедешь на станцию в сумерки, а добраться-то будет и не на чем… Ну, нет. Уж я найду способ. Найду у кого-нибудь лошадей на станции. Послать телеграмму, чтоб он выслал лошадей? Ни к чему! Телеграмма придет через день после моего приезда… Она ведь по воздуху в Горелово не перелетит. Будет лежать на станции, пока не случится оказия. Знаю я это Горелово. О, медвежий угол!»

Письмо на бланке лежало на ночном столике в круге света от лампы, и рядом стояла спутница раздражительной бессонницы, с щетиной окурков, пепельница. Я ворочался на скомканной простыне, и досада рождалась в душе. Письмо начало раздражать.

«В самом деле: если ничего острого, а, скажем, сифилис, то почему он не едет сюда сам? Зачем я должен нестись через вьюгу к нему? Что я, в один вечер вылечу его от люэса, что ли? Или от рака пищевода? Да какой там рак! Он на два года моложе меня. Ему двадцать пять лет… «Тяжко…» Саркома? Письмо нелепое, истерическое. Письмо, от которого у получающего может сделаться мигрень… И вот она налицо. Стягивает жилку на виске… Утром проснешься, стало быть, и от жилки полезет вверх на темя, скует полголовы, и будешь к вечеру глотать пирамидон с кофеином. А каково в санях с пирамидоном?! Надо будет у фельдшера шубу взять разъездную, замерзнешь завтра в своем пальто… Что с ним такое?.. «Надежда блеснет…» – в романах так пишут, а вовсе не в серьезных докторских письмах!.. Спать, спать… Не думать больше об этом. Завтра все станет ясно… Завтра».

Я привернул выключатель, и мгновенно тьма съела мою комнату. Спать… Жилка ноет… Но я не имею права сердиться на человека за нелепое письмо, еще не зная, в чем дело. Человек страдает по-своему, вот пишет другому. Ну, как умеет, как понимает… И недостойно из-за мигрени, из-за беспокойства порочить его хотя бы мысленно… Может быть, это и не фальшивое и не романическое письмо. Я не видел его, Сережку Полякова, два года, но помню его отлично. Он был всегда очень рассудительным человеком… Да. Значит, стряслась какая-то беда… И жилка моя легче… Видно, сон идет. В чем механизм сна?.. Читал в физиологии… но история темная… не понимаю, что значит сон… как засыпают мозговые клетки?.. Не понимаю, говорю по секрету. Да почему-то уверен, что и сам составитель физиологии тоже не очень твердо уверен… Одна теория стоит другой… Вон стоит Сережка Поляков в зеленой тужурке с золотыми пуговицами над цинковым столом, а на столе труп…

Хм, да… ну, это сон…

Глава 3

Тук, тук… Бух, бух, бух… Ага… Кто? Кто? Что?.. Ах, стучат… ах, черт, стучат… Где я? Что я?.. В чем дело? Да, у себя в постели… Почему же меня будят? Имеют право, потому что я дежурный. Проснитесь, доктор Бомгард. Вон Марья зашлепала к двери открывать. Сколько времени? Половина первого… Ночь. Спал я, значит, только один час. Как мигрень? Налицо. Вот она!

В дверь тихо постучали.

– В чем дело?

Я приоткрыл дверь в столовую. Лицо сиделки глянуло на меня из темноты, и я разглядел сразу, что оно бледно, что глаза расширены, взбудоражены.

– Кого привезли?

– Доктора с Гореловского участка, – хрипло и громко ответила сиделка, – застрелился доктор.

– По-ля-ко-ва? Не может быть! Полякова?!

– Фамилии-то я не знаю.

– Вот что… Сейчас, сейчас иду. А вы бегите к главному врачу, будите его, сию секунду. Скажите, что я вызываю его срочно в приемный покой.

Сиделка метнулась – и белое пятно исчезло из глаз.

Через две минуты злая вьюга, сухая и колючая, хлестнула меня по щекам на крыльце, вздула полы пальто, оледенила испуганное тело.

В окнах приемного покоя полыхал свет белый и беспокойный. На крыльце в туче снега я столкнулся со старшим врачом, стремившимся туда же, куда и я.

– Ваш? Поляков? – спросил, покашливая, хирург.

– Ничего не пойму. Очевидно, он, – ответил я, и мы стремительно вошли в покой.

С лавки навстречу поднялась закутанная женщина. Знакомые глаза заплаканно глянули на меня из-под края бурого платка. Я узнал Марью Власьевну, акушерку из Горелова, верную мою помощницу во время родов в Гореловской больнице.

– Поляков? – спросил я.

– Да, – ответила Марья Власьевна, – такой ужас, доктор, ехала, дрожала всю дорогу, лишь бы довезти…

– Сегодня утром на рассвете, – бормотала Марья Власьевна, – прибежал сторож, говорит: «У доктора выстрел в квартире…»

Под лампой, изливающей скверный тревожный свет, лежал доктор Поляков, и с первого же взгляда на его безжизненные, словно каменные, ступни валенок у меня привычно екнуло сердце.

Шапку с него сняли – и показались слипшиеся, влажные волосы. Мои руки, руки сиделки, руки Марьи Власьевны замелькали над Поляковым, и белая марля с расплывавшимися желто-красными пятнами вышла из-под пальто. Грудь его поднималась слабо. Я пощупал пульс и дрогнул, пульс исчезал под пальцами, тянулся и срывался в ниточку с узелками, частыми и непрочными. Уже тянулась рука хирурга к плечу, брала бледное тело в щипок на плече, чтобы впрыснуть камфару. Тут раненый расклеил губы, причем на них показалась розоватая кровавая полоска, чуть шевельнул синими губами и сухо, слабо выговорил:

– Бросьте камфару. К черту.

– Молчите, – ответил ему хирург и толкнул желтое масло под кожу.

– Сердечная сумка, надо полагать, задета, – шепнула Марья Власьевна, цепко взялась за край стола и стала всматриваться в бескровные веки раненого (глаза его были закрыты). Тени серо-фиолетовые, как тени заката, все ярче стали зацветать в углублениях у крыльев носа, и мелкий, точно ртутный, пот росой выступал на тенях.

– Револьвер? – дернув щекой, спросил хирург.

– Браунинг, – пролепетала Марья Власьевна.

– Э-эх, – вдруг, как бы злобно и досадуя, сказал хирург и, махнув рукой, отошел.

Я испуганно обернулся к нему, не понимая. Еще чьи-то глаза мелькнули за плечом. Подошел еще один врач.

Поляков вдруг шевельнул ртом, криво, как сонный, когда хочет согнать липнущую муху, а затем его нижняя челюсть стала двигаться, как бы он давился комочком и хотел его проглотить. Ах, тому, кто видел скверные револьверные или ружейные раны, хорошо знакомо это движение! Марья Власьевна болезненно сморщилась, вздохнула.

– Доктора Бомгарда, – еле слышно сказал Поляков.

– Тетрадь вам… – хрипло и еще слабее отозвался Поляков.

Тут он открыл глаза и возвел их к нерадостному, уходящему в темь потолку покоя. Как будто светом изнутри стали наливаться темные зрачки, белок глаз стал как бы прозрачен, голубоват. Глаза остановились в выси, потом помутнели и потеряли эту мимолетную красу.

Доктор Поляков умер.

Ночь. Близ рассвета. Лампа горит очень ясно, потому что городок спит и току электрического много. Все молчит, а тело Полякова в часовне. Ночь.

На столе перед воспаленными от чтения глазами лежат вскрытый конверт и листок. На нем написано:

«Милый товарищ!

Я не буду Вас дожидаться. Я раздумал лечиться. Это безнадежно. И мучиться я тоже больше не хочу. Я достаточно попробовал. Других предостерегаю: будьте осторожны с белыми, растворимыми в 25 частях воды кристаллами. Я слишком им доверился, и они меня погубили. Мой дневник Вам дарю. Вы всегда мне казались человеком пытливым и любителем человеческих документов. Если интересует Вас, прочтите историю моей болезни. Прощайте, Ваш С. Поляков».

Приписка крупными буквами:

«В смерти моей прошу никого не винить.

Лекарь Сергей Поляков

Рядом с письмом самоубийцы тетрадь типа общих тетрадей в черной клеенке. Первая половина страниц из нее вырвана. В оставшейся половине краткие записи, в начале карандашом или чернилами, четким мелким почерком, в конце тетради карандашом химическим и карандашом толстым красным, почерком небрежным, почерком прыгающим и со многими сокращенными словами.

Глава 4

«…7 год 1
Несомненно, 1917 год. Д-р Бомгард.

…и очень рад. И слава богу: чем глуше, тем лучше. Видеть людей не могу, а здесь я никаких людей не увижу, кроме больных крестьян. Но они ведь ничем не тронут моей раны? Других, впрочем, не хуже моего рассадили по земским участкам. Весь мой выпуск, не подлежащий призыву на войну (ратники ополчения второго разряда выпуска 1916 года), разместили в земствах. Впрочем, это не интересно никому. Из приятелей узнал только об Иванове и Бомгарде. Иванов выбрал Архангельскую губернию (дело вкуса), а Бомгард, как говорила фельдшерица, сидит на глухом участке вроде моего, за три уезда от меня, в Горелове. Хотел ему написать, но раздумал. Не желаю видеть и слышать людей.

Вьюга. Ничего.

Какой ясный закат. Мигренин – соединение antipyrin’a, coffein’a и ас. citric.

В порошках по 1,0… разве можно по 1,0?.. Можно.

Сегодня получил газеты за прошлую неделю. Читать не стал, но потянуло все-таки посмотреть отдел театров. «Аида» шла на прошлой неделе. Значит, она выходила на возвышение и пела: «…Мой милый друг, приди ко мне…»

(Здесь перерыв, вырвано две или три страницы.)

…конечно, недостойно, доктор Поляков. Да и гимназически глупо с площадной бранью обрушиваться на женщину за то, что она ушла! Не хочет жить – ушла. И конец. Как все просто, в сущности. Оперная певица сошлась с молодым врачом, пожила год и ушла.

Убить ее? Убить? Ах, как все глупо, пусто. Безнадежно!

Не хочу думать. Не хочу…

Все вьюги да вьюги… Заносит меня! Целыми вечерами я один, один. Зажигаю лампу и сижу. Днем-то я еще вижу людей. Но работаю механически. С работой я свыкся. Она не так страшна, как я думал раньше. Впрочем, много помог мне госпиталь на войне. Все-таки не вовсе неграмотным я приехал сюда.

Сегодня в первый раз делал операцию поворота.

Итак, три человека погребены здесь под снегом: я, Анна Кирилловна – фельдшерица-акушерка и фельдшер. Фельдшер женат. Они (фельдш. персонал) живут во флигеле. А я один.

Вчера ночью интересная вещь произошла. Я собирался ложиться спать, как вдруг у меня сделались боли в области желудка. Но какие! Холодный пот выступил у меня на лбу. Все-таки наша медицина – сомнительная наука, должен заметить. Отчего у человека, у которого нет абсолютно никакого заболевания желудка или кишечника (аппенд., напр.), у которого прекрасная печень и почки, у которого кишечник функционирует совершенно нормально, могут ночью сделаться такие боли, что он станет кататься по постели?

Со стоном добрался до кухни, где ночует кухарка с мужем своим, Власом. Власа отправил к Анне Кирилловне. Та ночью пришла ко мне и вынуждена была впрыснуть мне морфий. Говорит, что я был совершенно зеленый. Отчего?

Фельдшер наш мне не нравится. Нелюдим. А Анна Кирилловна очень милый и развитой человек. Удивляюсь, как не старая женщина может жить в полном одиночестве в этом снежном гробу. Муж ее в германском плену.

Не могу не воздать хвалу тому, кто первый извлек из маковых головок морфий. Истинный благодетель человечества. Боли прекратились через семь минут после укола. Интересно: боли шли полной волной, не давая никаких пауз, так что я положительно задыхался, словно раскаленный лом воткнули в живот и вращали. Минуты через четыре после укола я стал различать волнообразность боли:

Было бы очень хорошо, если б врач имел возможность на себе проверить многие лекарства. Совсем иное у него было бы понимание их действия. После укола впервые за последние месяцы спал глубоко и хорошо – без мыслей о моей, обманувшей меня.

Сегодня Анна Кирилловна на приеме осведомилась о том, как я себя чувствую, и сказала, что впервые за все время видит меня нехмурым.

– Разве я хмурый?

– Такой уж я человек.

Но это ложь. Я был очень жизнерадостным человеком до моей семейной драмы.

Сумерки наступают рано. Я один в квартире. Вечером пришла боль, но не сильная, как тень вчерашней боли, где-то за грудною костью. Опасаясь возврата вчерашнего припадка, я сам себе впрыснул в бедро один сантиграмм.

Боли прекратились мгновенно почти. Хорошо, что Анна Кирилловна оставила пузырек.

18-го.

Четыре укола не страшны.

Чудак эта Анна Кирилловна! Точно я не врач. Полтора шприца = 0,015 morph? Да.

Доктор Поляков, будьте осторожны!


Но вот уже полмесяца, как я ни разу не возвращался мыслью к обманувшей меня женщине. Мотив из партии ее Амнерис покинул меня. Я очень горжусь этим. Я – мужчина.


Анна К. стала моей тайной женою. Иначе быть не могло никак. Мы заключены на необитаемый остров.


Снег изменился, стал как будто серее. Лютых морозов уже нет, но метели по временам возобновляются…


Первая минута: ощущение прикосновения к шее. Это прикосновение становится теплым и расширяется. Во вторую минуту внезапно проходит холодная волна под ложечкой, а вслед за этим начинается необыкновенное прояснение мыслей и взрыв работоспособности. Абсолютно все неприятные ощущения прекращаются. Это высшая точка проявления духовной силы человека. И если б я не был испорчен медицинским образованием, я бы сказал, что нормально человек может работать только после укола морфием. В самом деле: куда к черту годится человек, если малейшая невралгийка может выбить его совершенно из седла!


Анна К. боится. Успокоил ее, сказав, что я с детства отличался громаднейшей силой воли.


Слухи о чем-то грандиозном. Будто бы свергли Николая II.


Я ложусь спать очень рано. Часов в девять.

И сплю сладко.

Там происходит революция. День стал длиннее, а сумерки как будто чуть голубоватее.

Таких снов на рассвете я еще никогда не видел. Это двойные сны.

Причем основной из них, я бы сказал, стеклянный. Он прозрачен.

Так что вот – я вижу жутко освещенную рампу, из нее пышет разноцветная лента огней. Амнерис, колыша зеленым пером, поет. Оркестр, совершенно неземной, необыкновенно полнозвучен. Впрочем, я не могу передать это словами. Одним словом, в нормальном сне музыка беззвучна… (В нормальном? Еще вопрос, какой сон нормальнее! Впрочем, шучу…) Беззвучна, а в моем сне она слышна совершенно небесно. И главное, что я по своей воле могу усилить или ослабить музыку. Помнится, в «Войне и мире» описано, как Петя Ростов в полусне переживал такое же состояние. Лев Толстой – замечательный писатель!

Теперь о прозрачности; так вот, сквозь переливающиеся краски «Аиды» выступает совершенно реально край моего письменного стола, видный из двери кабинета, лампа, лоснящийся пол, и слышны, прорываясь сквозь волну оркестра Большого театра, ясные шаги, ступающие приятно, как глухие кастаньеты.

Значит, восемь часов, – это Анна К. идет ко мне будить меня и сообщить, что делается в приемной.

Она не догадывается, что будить меня не нужно, что я все слышу и могу разговаривать с нею.

И такой опыт я проделал вчера.

Анна . Сергей Васильевич…

Я . Я слышу… (Тихо музыке: «Сильнее».)

Музыка – великий аккорд.

Ре-диез…

Анна . Записано двадцать человек.

Амнерис (поет).

Впрочем, этого на бумаге передать нельзя. Вредны ли эти сны? О нет. После них я встаю сильным и бодрым. И работаю хорошо. У меня даже появился интерес, а раньше его не было. Да и немудрено, все мои мысли были сосредоточены на бывшей жене моей.

А теперь я спокоен.

Я спокоен.

Ночью у меня была ссора с Анной К.

– Я не буду больше приготовлять раствор.

Я стал ее уговаривать:

– Глупости, Аннуся. Что я, маленький, что ли?

– Не буду. Вы погибнете.

– Ну, как хотите. Поймите, что у меня боли в груди!

– Лечитесь.

– Уезжайте в отпуск. Морфием не лечатся. – Потом подумала и добавила: – Я простить себе не могу, что приготовила вам тогда вторую склянку.

– Да что я, морфинист, что ли?

– Да, вы становитесь морфинистом.

– Так вы не пойдете?

Тут я впервые обнаружил в себе неприятную способность злиться и, главное, кричать на людей, когда я не прав.

Впрочем, это не сразу. Пошел в спальню. Посмотрел. На донышке склянки чуть плескалось. Набрал в шприц – оказалось четверть шприца. Швырнул шприц, чуть не разбил его и сам задрожал. Бережно поднял, осмотрел – ни одной трещинки. Просидел в спальне около двадцати минут. Выхожу – ее нет.

Представьте себе, не вытерпел, пошел к ней. Постучал в ее флигеле в освещенное окно. Она вышла, закутавшись в платок, на крылечко. Ночь тихая, тихая. Снег рыхл. Где-то далеко в небе тянет весной.

– Анна Кирилловна, будьте добры, дайте мне ключи от аптеки.

Она шепнула:

– Не дам.

– Товарищ, будьте добры, дайте мне ключи от аптеки. Я говорю вам как врач.

Вижу в сумраке, ее лицо изменилось, очень побелело, а глаза углубились, провалились, почернели. И она ответила голосом, от которого у меня в душе шелохнулась жалость. Но тут же злость опять наплыла на меня.

– Зачем, зачем вы так говорите? Ах, Сергей Васильевич, я – жалеючи вас.

И тут высвободила руки из-под платка, и я вижу, что ключи у нее в руках. Значит, она вышла ко мне и захватила их.

Я (грубо):

– Дайте ключи!

И вырвал их из ее рук.

И пошел к белеющему корпусу больницы по гнилым, прыгающим мосткам.

В душе у меня ярость шипела, и прежде всего потому, что я ровным счетом понятия никакого не имею о том, как готовить раствор морфия для подкожного впрыскивания. Я врач, а не фельдшерица!

Шел и трясся.

И слышу, сзади меня, как верная собака, пошла она. И нежность взмыла во мне, но я задушил ее. Повернулся и, оскалившись, говорю:

– Сделаете или нет?

И она взмахнула рукою, как обреченная, «все равно, мол», и тихо ответила:

– Давайте, сделаю…

…Через час я был в нормальном состоянии. Конечно, я попросил у нее извинения за бессмысленную грубость. Сам не знаю, как это со мной произошло. Раньше я был вежливым человеком.

Она отнеслась к моему извинению странно. Опустилась на колени, прижалась к моим рукам и говорит:

– Я не сержусь на вас. Нет. Я теперь уже знаю, что вы пропали. Уж знаю. И себя я проклинаю за то, что я тогда сделала вам впрыскивание.

Я успокоил ее как мог, уверив, что она здесь ровно ни при чем, что я сам отвечаю за свои поступки. Обещал ей, что с завтрашнего дня начну серьезно отвыкать, уменьшая дозу.

– Сколько вы сейчас впрыснули?

– Вздор. Три шприца однопроцентного раствора.

Она сжала голову и замолчала.

– Да не волнуйтесь вы!

…В сущности говоря, мне понятно ее беспокойство. Действительно, Morphinum hidro chloricum грозная штука. Привычка к нему создается очень быстро. Но маленькая привычка ведь не есть морфинизм?..

…По правде говоря, эта женщина единственный верный, настоящий мой человек. И, в сущности, она и должна быть моей женой. Ту я забыл. Забыл. И все-таки спасибо за это морфию…

Это мучение.

Весна ужасна.


Черт в склянке. Кокаин – черт в склянке!

Действие его таково:

При впрыскивании одного шприца двухпроцентного раствора почти мгновенно наступает состояние спокойствия, тотчас переходящее в восторг и блаженство. И это продолжается только одну, две минуты. И потом все исчезает бесследно, как не было. Наступает боль, ужас, тьма. Весна гремит, черные птицы перелетают с обнаженных ветвей на ветви, а вдали лес щетиной ломаной и черной тянется к небу, и за ним горит, охватив четверть неба, первый весенний закат.

Я меряю шагами одинокую пустую большую комнату в моей докторской квартире по диагонали от дверей к окну, от окна к дверям. Сколько таких прогулок я могу сделать? Пятнадцать или шестнадцать – не больше. А затем мне нужно поворачивать и идти в спальню. На марле лежит шприц рядом со склянкой. Я беру его и, небрежно смазав йодом исколотое бедро, всаживаю иголку в кожу. Никакой боли нет. О, наоборот: я предвкушаю эйфорию, которая сейчас возникнет. И вот она возникает. Я узнаю об этом по тому, что звуки гармошки, на которой играет обрадовавшийся весне сторож Влас на крыльце, рваные, хриплые звуки гармошки, глухо летящие сквозь стекло ко мне, становятся ангельскими голосами, а грубые басы в раздувающихся мехах гудят, как небесный хор. Но вот мгновение, и кокаин в крови, по какому-то таинственному закону, не описанному ни в какой из фармакологий, превращается во что-то новое. Я знаю: это смесь дьявола с моею кровью. И никнет Влас на крыльце, и я ненавижу его, а закат, беспокойно громыхая, выжигает мне внутренности. И так несколько раз подряд в течение вечера, пока я не пойму, что я отравлен. Сердце начинает стучать так, что я чувствую его в руках, в висках… а потом оно проваливается в бездну, и бывают секунды, когда я мыслю о том, что более доктор Поляков не вернется к жизни…

Что еще почитать