Зимний запах полевых цветов. Зимний запах полевых цветов Полуденное солнце стояло над головой густо пахло

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:

100% +

Водный настой крапивы издавна применяют при геморроидальных, маточных и кишечных кровотечениях.

В последние годы крапиву стали применять и в научной медицине при маточных и кишечных кровотечениях в виде жидкого экстракта. Клиническая проверка показала, что он не вызывает никаких вредных явлений. Жидкий экстракт обладает также мочегонным, противолихорадочным и противовоспалительным действием. Для повышения свертываемости крови рекомендуется применять смесь жидких экстрактов крапивы и тысячелистника. Кровоостанавливающее действие крапивы объясняется наличием в ней особого антигеморрагического витамина К, а также витамина С и дубильных веществ.

Отвар корневищ и корней крапивы двудомной в народной медицине применяют внутрь при фурункулезе, геморрое и отеках ног, а настой корней – как сердечное средство. Обсахаренные корневища крапивы употребляют также при кашле.

Настой корней жгучей крапивы применяют для лечения туберкулеза. Настой цветков крапивы двудомной в виде чая пьют от удушья и при кашле для отхаркивания и рассасывания мокрот.

Крапива является не только внутренним, но и наружным кровоостанавливающим средством и ранозаживляющим средством. Инфицированные раны скорее освобождаются от гноя и быстрее заживают, если их присыпать порошком крапивы или прикладывать к ним свежие листья. Отвар всего растения применяют наружно для обмывания и компрессов при опухолях. Высушенные и размельченные листья используют при носовых кровотечениях, а свежими листьями уничтожают бородавки.

Во Франции настой крапивы втирают в кожу головы для роста и укрепления волос при их выпадении.

Еще в отдаленное время крапиву в народной медицине употребляли в качестве кожного раздражителя (то есть фактора рефлекторной терапии).

Листья крапивы благодаря содержанию в них фитонцидов обладают свойством сохранять быстропортящиеся пищевые продукты (например: выпотрошенная рыба, набитая и обложенная крапивой, сохраняется очень долго).

Молодые побеги крапивы (стебли и листья) используют для приготовления зеленых щей. На Кавказе из вареных измельченных листьев крапивы, смешанных с толчеными грецкими орехами и пряностями, готовят вкусные национальные блюда.

Крапива является также весьма ценным кормом для домашних животных. Она стимулирует их рост и развитие. Коровы, получая крапиву, дают молока больше и лучшего качества. У кур увеличивается яйценоскость.

Из лубяных волокон крапивы можно изготовить грубые ткани и веревки (и готовили раньше. – В. С. ).

Крапива обладает многосторонним действием на организм человека и заслуживает широкого применения в медицине». Уф!


ИЗВЛЕЧЕНИЯ

М. Метерлинк


«Они интересны и непонятны. Их туманно зовут «сорными травами». Они ни на что не нужны. Там и сям, в глуши старых деревень, некоторые из них ждут еще на дне банок аптекаря или торговца травами прихода больного, верного традиционным настойкам. Но неверующая медицина пренебрегает ими. Их больше уже не собирают по обрядам старины, и наука «знахарок» изглаживается из памяти добрых женщин. Против них объявили беспощадную войну. Крестьянин их боится, плуг их преследует; садовник их ненавидит и вооружился против них звонким оружием: лопатой, граблями, скребками, киркой, мотыгой и заступом. На больших дорогах, где они ждут последнего убежища, прохожий давит их, телега их мнет. Несмотря на все – вот они, постоянные, уверенные, кишащие, спокойные, и все они готовы откликнуться на призыв солнца. Они следуют за временами года, не ошибаясь ни одним часом. Им неведом человек, истощающий силы, чтобы покорить их, и как только он отдыхает, так они вырастают на его следах.

Они продолжают жить – дерзкие, бессмертные, непокорные. Они наполнили наши корзины чудесными переродившимися дочерьми, но сами бедные матери остались тем же, чем были сотни тысяч лет назад. Они не прибавили к своим лепесткам ни одной складки, не изменили формы пестика, не изменили оттенка, не обновили аромата. Они хранят тайну какой-то упорной власти. Это вечные прообразы.

Земля принадлежит им с начала мира. В общем, они олицетворяют неизменную мысль, упрямое желание, главную улыбку земли. Вот почему их надо спросить. Они, очевидно, хотят нам что-то сказать. Кроме того, не забудем, что они первые, вместе с зарей и осенью, с весной и закатами, с пеньем птиц, кудрями, взором и божественными движениями женщины, научили наших отцов, что на земном шаре есть бесполезные, но прекрасные вещи».

* * *

Тем, кто приезжает ко мне в гости в Алепино, я даю заполнять анкету. Не гостиничную, не служебную: год и место рождения, национальность и образование, но свою, придуманную анкету – шестьдесят шесть вопросов. Она интересна и мне и тому человеку, который ее заполняет. Потому что надо же хоть раз в жизни сесть над белым листом бумаги и задуматься о том, какие у тебя любимые цветы, дерево, явление природы; какой исторический подвиг тебя наиболее восхищает, какую книгу ты ценишь больше других, судьба какого исторического лица представляется тебе наиболее трагичной или в чем ты видишь идеал государственного устройства…

Так вот о цветах. Чаще всего в анкете отвечают друзья: ромашка, василек, ландыш, роза. Встречается незабудка, есть анютины глазки, есть гладиолус, гвоздика, донник… Если продолжать эту анкету, начнут встречаться, вероятно, жасмин, сирень, черемуха, хризантемы, мак… Естественно, есть более или менее установившийся круг популярных и любимых цветов.

Но однажды за чашкой чая в Москве зашел разговор о цветах, в частности о любимых. Помнится, так был поставлен вопрос: если бы заказать художнику картину, чтобы висела в доме, какие цветы вы предпочли бы видеть изображенными на картине?

– Лютик! – воскликнула Татьяна Васильевна. – Я бы хотела лютик!

Ее восклицание прозвучало неожиданно. Почему – лютик? Но с другой стороны – почему бы и нет?

Я стал вспоминать лютики, их глянцевые, лаковые лепестки, хотел представить, как они выглядели бы, написанные художником, но представился мне не букет лютиков, а наш летний луг. Ведь именно по этим цветам можно узнать летом, где и как текли через наш луг весенние мутные воды. Сначала они текут по дну оврага узким и бурным ручьем, потом, попадая на плоский луг, разливаются мелкой ширью, но все же не теряют лица потока. Всегда, даже на ровной земле найдется ложбинка чуть-чуть поглубже остального места, а такую ложбинку всегда найдет вода. Так, то разливаясь, то вновь сужаясь, то дробясь на несколько полос, то вновь собираясь в одну, вода добирается до крутого берега реки. Здесь она снова предстает мускулистым хлещущим потоком и падает с шумом в большую речную воду, чтобы потеряться в ней, но зато в конце концов достичь моря. Потечет вода к далекому Каспию, частица ее (ну хоть стакан), возможно, небезызвестным Волго-Доном попадет и в Черное море, и, сделавшись соленой и синей, гуляя там на белопенном просторе, забудет вода наш зеленый лужок, и как текла через него, пробиралась к реке, и как ходил по ней Серега Тореев в резиновых сапогах, и как ваш покорный слуга перепрыгивал через нее, опираясь на можжевеловую витиеватую палку, и как успела она косым отражением отрезать и подержать в себе крутой бугор с темными елочками на нем, и как пахла апрельская луговая земля, по которой она текла.

Но луг ее не забудет до самой осени. Там, где она текла темными потоками, загустеет трава, золотыми потоками зацветут лютики. И получается, что лютики – это воспоминание земли о весенней воде.

Конечно: эти дружные лаковые цветочки цветут не только на лугу, на месте мутных весенних ручьев, но и в саду, и около дороги, и на лесных полянах. Они, выражаясь казенно, активно участвуют в создании летней цветочной гаммы и тем не менее как-то умудряются не бросаться в глаза. Мимо поляны, цветущей лютиками, пройдешь, не обратив на нее особенного внимания, как никогда не прошел бы мимо поляны, цветущей купальницами, ромашками и даже одуванчиками. Но Татьяна Васильевна воскликнула: «Лютик! Я бы хотела лютик!» – и с этим ничего не поделаешь. Попал в любимые.

То же самое случалось у меня несколько раз со стихами и рассказами. Про некоторые думаешь: включать их в сборник или не включать? Не очень-то удались. Без них и сборник как будто цельнее, крепче. Пожадничаешь и оставишь, не выбросишь. А потом приходит читательское письмо. Оказывается, одно стихотворение, которое не хотел включать, кому-то (пусть хоть одному человеку) понравилось больше других.

То же самое случается и с людьми. Смотришь – невзрачная, некрасивая девушка, пожалеешь даже ее, а она, глядь, замужем первее красавицы. Значит, для самой дурнушки дело не безнадежно. Всегда найдется человек, который разглядит в ней некую, только ему видную красоту и полюбит.

А вовсе некрасивых цветов, как известно, не бывает.

* * *

Одуванчики цветут с весны и до осени. В течение целого лета не выберешь дня, когда нельзя было бы увидеть этот цветок. Но все же бывает в мае пора, когда разливается по земле их первая, самая дружная, самая яркая волна.

Москвичи, поезжайте в Коломенское! В неранние утренние часы солнце смотрит там со стороны Москвы-реки, со стороны знаменитого «Вознесенья», и вам придется пройти сначала всю зеленую поляну до музея, до вторых ворот, а потом оглянуться.

Справа вы увидите старинную медоварню, сложенную из неправдоподобно толстых бревен, темных, словно пропитавшихся медом, с которыми столь удачно сочетается омывающая их зеленым прибоем трава.

Прямо, на противоположном от вас конце ровной поляны, на другом ее как бы озерном берегу, стоит бело-сахарная, с очень синими (во всяком случае, синее майского неба) куполами Казанская церковь. Все пространство между вами и ней (а справа бревенчатая медоварня) мягко и ласково ослепит вас чистым теплом золото одуванчиков.

Не мудрено и в других местах увидеть цветущие одуванчики и даже в таком количестве и в такой, я бы сказал, равномерной распределенности, но не везде в золотое озеро их глядится душистая бревенчатая медоварня и сахарно-голубая церковь. Кажется, что и одуванчики здесь не расцвели вчера, а остались вместе с самим Коломенским от семнадцатого века.

Со всех сторон, из-за вишневых садов, из-за дубового парка, из-за Москвы-реки и со стороны шоссе, надвигается шум и скрежет наступающего города, который с каждым годом все туже стягивает кольцо. И уже дрожит и надтреснуто дребезжит от этого грохота одуванчиковая коломенская тишина. Скоро, не выдержав напора, она расколется, разлетится вдребезги. Торжествующий и злорадствующий шум нахлынет и погребет ее под собой, возможно, вместе с одуванчиками.

Один мой знакомый высказал в разговоре мысль, что всякий цветок так или иначе видом своим или по крайней мере схемой стилизует солнце. Словно миллионы маленьких детей взялись рисовать его, кто как может. У всех получается по-разному, но в основе каждого рисунка – кругленький центр, а от него в разные стороны – лучи. Кругленький центр то маленький, то большой, лучи то узкие, то широкие, полукруглые, то их много, то пять или шесть, то они белые, то красные, то синие, то как само солнце.

Мысль приблизительная, но позабавиться можно. Хотя и некуда деть при этом ни клеверной шапки, ни орхидей, ни всех, так называемых, мотыльковых, ни злаков, ни какой-нибудь там кошачьей лапки. Но вот что правда, то правда – одуванчик срисован с солнца.

Не будем сейчас думать о том, что, сорвав и держа стебель, мы держим вовсе не один цветок, а соцветие, корзину, как выражаются ботаники, и что один цветок представляет из себя тонюсенькую трубочку с зазубренными краями (неужели вы пошлете меня изучать незабудку!). Но, глядя на поляну и видя ее всю золотой, невозможно освободиться от впечатления, что некий художник-гигант окунал свою кисть прямо в солнце и разбрызгивал его по зеленой земле.

Еще больше это похоже на бесчисленные зеркальца, в каждом из которых отражается солнце. Сходство дополняется еще и тем, что, когда солнце уходит надолго или на ночь, одуванчики закрывают свои цветы, гаснут, поляна отражает теперь лишь монотонное потемневшее небо.

Поворачиваются за солнцем в течение долгого дня почти все цветы, но закрываются при отсутствии солнца очень редкие, и в том числе и в первую очередь одуванчики.

Никто не знает (и, вероятно, никогда не узнает), зачем понадобился одуванчику стебель в виде тонкостенной трубки вместо обыкновенного, зеленого шершавого стебля, Но зато всякий знает, зачем у него появится потом округлая пушистая головка. В человеческое сознание это растение входит, может быть, больше именно этой пушистой головкой, нежели самим цветком. У него и название не по цветку (скажем, могло бы быть желтоцвет, солнцецвет, солнечник и т. д.). А – одуванчик.

Когда Александру Твардовскому понадобилось найти для поэмы «Дом у дороги» признак жизни, земного бытия и земной радости, то от имени новорожденного человека он произнес такие слова:


Зачем мне знать, что белый свет
Для жизни годен мало?
Ни до чего мне дела нет,
Я жить хочу сначала.
Я жить хочу, и пить, и есть,
Хочу тепла и света,
И дела нету мне, что здесь
У вас зима, не лето…
Я на полу не двигал стул,
Шагая вслед неловко,
Я одуванчику не сдул
Пушистую головку.
Я на крыльцо не выползал
Через порог упрямо,
Я даже «мама» не сказал,
Чтоб ты слыхала, мама!

Как видим, наш скромный «протеже» один удостоился встать рядом с такими многозначимыми вечными ценностями, как свет, тепло, первый шаг, первое слово и даже мама.

В самом деле, при слове «одуванчик» не большинство ли увидит мысленным взглядом не желтый цветок (хотя бы и с пчелой, старательно ползающей по нему), но белый пушистый шарик, а некоторые наиболее внимательные еще и белую припухлую лепешечку, в черных дырочках, которая остается после того, как дунешь на одуванчик и целый парашютный десант начнет медленно опускаться на землю с высоты вашего роста, вашей поднятой вверх руки.

Парашютный десант. Парашют мы изобрели в двадцатом веке. Одуванчик изобрел его миллионы лет назад. Можно утверждать, что природа нашла его на ощупь, сослепу, но прежде надо положить один-единственный парашютик на ладонь или на лист бумаги и разглядеть его, по возможности в лупу.

Мы увидим, что вся графика этого удивительного приспособления достойна самого точного и красивого чертежа. Не говоря о инженерных, математических расчетах. Вес семечка, длина ножки, площадь зонтика, все находится в строгом математическом соответствии, и если бы современные инженеры при помощи логарифмических линеек и счетных машин взялись рассчитать подобный воздухоплавательный аппарат с точки зрения оптимальности его пропорций, то они пришли бы к пропорциям и формам аппарата, который вы держите на своей ладони и которые во множестве летают по воздуху в ветреный летний день.

Впрочем, есть варианты. У мать-мачехи тоже парашют, но ворсинки у нее начинаются прямо от семечка и расходятся конусом, отчего все приспособление похоже на мяч бадминтона, называемый еще воланчиком. Козлобородник ближе к одуванчику, но так как семечко у него тяжелее и больше, то и весь парашют, согласно конструкторским перерасчетам, соответственно увеличен в размерах. Есть и совсем «ленивые» варианты – бесформенный клочок пуха, а семечко спрятано в серединке. По сравнению с этим комочком пуха парашют одуванчика – как если бы сверкающее четкими никелированными спицами велосипедное колесо рядом с кругляшком, отпиленным от бревна, который тоже может катиться по земле и катали, бывало, насадив его на гвоздь и прикрепив к палке.

Представляю себе разговор, когда, разработав проект и все рассчитав, инженер-конструктор принес чертежи на утверждение какому-нибудь конструктору главнее его.

– Все хорошо, – сказал главный конструктор, – но если семечко, отлетев по ветру, уже упало на землю, стоит ли ему подниматься снова и лететь дальше?

– Понял. Сейчас поправлю. На новом чертеже семечко, гладкое в первом случае, было снабжено мелкими острыми зазубринками, чтобы крепче держаться в почве.

– Вот видите, мелочь, а из-за нее могло нарушиться равновесие в природе. Хорошо. Утверждаю. Да будет так.

И миллиарды веселых белых пушинок полетели по ветру над зеленой землей, чтобы бесконечно зажигались на ней все новые и новые цветы, похожие на маленькие солнышки.

Между прочим, салат из молодых листьев одуванчика, как о том пишут во многих книгах, действительно съедобен и, наверно, питателен. Чтобы удалить из листьев их горьковатый вкус, французы рекомендуют класть их на полчаса в соленую воду. Тут дело вкуса. Из лука, например, мы не стараемся удалить горечь, но лишь смягчаем ее сметаной, маслом, другими овощами и травами.

* * *

Возьмите три сердечка, какими их рисуют, когда хотят пронзить стрелой на открытке или какими обозначают червонную масть на игральных картах, и три эти сердечка соедините остриями в одной точке. Сделайте эти соединенные сердечки нежно-зелеными, посадите их на тонкий стебелек пяти – семисантиметровой высоты – и вы получите кислицу, или заячью капусту, изящное, милое растеньице, украшающее тенистые, преимущественно хвойные, а еще преимущественнее еловые леса.

У других трав листья сидят на стебле по всей длине (как у крапивы) или расположены розеткой около самой земли (как у одуванчика), а здесь – особенно. Стебелек гладкий, словно стеклянный, полупрозрачный, розоватый, а ближе к земле темно-розовый до красного. Нет на нем ни чешуйки, ни ворсинки. Он весь как медная проволочка. Венчается же тремя листочками, о которых шла речь.

Листочки, под воздействием тайного механизма, нагнетающего в них упругость и силу, то распрямляются и держатся горизонтально земле, парят, то все три поникают и повисают вдоль стебелька.

Заросли непоникшей кислицы больше всего похожи на пруд, затянутый ряской, потому что все листочки держатся плоско, на одном уровне и образуют ровную зеленую гладь, светло-зеленую, светяще-зеленую, контрастно-зеленую в царстве темных, почти черных тонов замшелого елового леса. В самом деле, где проглянет черно; стволы деревьев темно-коричневы, хвоя темная, сумрачная, воздух сам – полумрак. Только кислица и светится около земли, как если бы устроили снизу скрытую электрическую подсветку.

Взяв за листочки, легко выдернуть растеньице вместе с длинненьким стебельком, который чем ниже, тем краснее, но, с другой стороны, прозрачнее, стекловиднее. Надергав несколько штук, свернешь их в комок да и отправишь в рот, станешь жевать. Кислота щавеля покажется грубой и какой-то шершавой после тонкой, острой, с примесью явственной сластинки кислоты заячьей капусты. Но как и щавеля, много не съешь. Да, говорят, и не нужно есть ее в большом количестве.

Считается, что эта трава-барометр, и очень точный. К дождю складывает свои листочки. Зная это, я стал посматривать на нее в лесу. Вижу – листочки сложены. Вот беда. Завтра нужна была бы хорошая погода. Прошел сто шагов – листочки развернуты. Что за притча!

Несколько дней морочила мне таким образом голову кислица. Потом однажды, выйдя на обширные заросли ее, я догадался, в чем дело. На ровной, зеленой плоскости лежала ровная лесная тень. Но были и светлые пятна, от солнца, пробившегося сквозь еловые ветви. И вот ясно было видно, что в тени листья кислицы расправлены и блаженствуют, а в солнечных пятнах поникли, словно боясь обжечься. Ну и правда, очень нежна эта травка. Нельзя ей выставляться на яркий и горячий солнечный свет.

В мае кислица выгоняет еще один стебелек, тоньше своего основного стебля. Он поднимается выше зеленой плоскости листьев, но все равно в лесной тени был бы почти не виден, если бы на нем не распускался очаровательный белый колокольчик.

Белый-то он белый, но если сорвать и разглядеть на свету, весь окажется в сиреневых прожилках и, как водится, желтенькие тычинки в глубине колокольчика.

Таким образом, вот картина в еловом лесу: ровная «ряска» кислицы, а над ней на невидимых стебельках повисают в темном воздухе мириады маленьких колокольчиков.

Нисколько не хуже, когда около старого трухлявого пня встретишь иной раз отдельную стайку кислицы с шапку величиной, но яркую, свежую, и несколько колокольчиков, парящих над ней. Тогда жалеешь, что только один ты и увидел эту маленькую лесную сказочку.

* * *

Травка, о которой пойдет речь, так неказиста и незаметна, что, конечно, никто, кроме специалистов-ботаников и знахарей (а в средние века ею очень интересовались еще и алхимики), не выделял бы ее из общей летней травы, если бы не маленькая особенность, не одно ее чудесное свойство.

Цветов у нее как бы и нет. Даже собравшись несколько штук в один клубочек, они не производят впечатление цветка. Клубочек получается величиной с ягодку лесной земляники, а цветом зеленовато-желтоватый. Этакая невзрачная шишечка. Что уж говорить про каждый отдельный цветок, зелененькую спичечную головку. А между тем – семейство розоцветных.

Смотришь и думаешь, неужели это в буквальном смысле бесцветное существо (зеленый цвет – не цвет для цветка) прямая и близкая родня царице цветов, и не просто родня, но из одного с ней семейства.

В одной любопытной книжке (на русском языке ее нет) я вычитал более поэтическое, чем научное, соображение, будто все цветы делятся на две основные сферы и строятся по двум основным схемам: пятилучевой и шестилучевой.

Во главе первой группы (независимо от принятой ботанической классификации) стоит роза (пять лепестков), во главе второй – лилия (шесть лепестков), и так они царствуют, две царицы цветочного царства. И как бы ни был мал иной цветок (незабудка, например, или ландыш), все равно либо та, либо другая схема, то или другое подданство.

Попробую процитировать в приблизительном переводе с немецкого:

«Кульминациями этих двух классов являются возглавляющие их Роза и Лилия. Они – королевы в своем царстве. Подобно Солнцу и Луне господствуют Роза и Лилия в царстве растений. Они несут в себе сияние прадревних культур. Мудрецы Востока старались над их введением в культуру. Все лилии несут в своем цветке шестиконечную звезду Заратустры. Но все плоды и ягоды происходят от розы. Из них выделены и наши хлебные злаки…»

Трудно принимать всерьез подобные рассуждения, тяготеющие к космическому происхождению земных растений и даже всей жизни на Земле, но сама по себе идея двух великолепных цариц невольно привлекательна и красива.

Впрочем, говоря о нашей маленькой травке, мы имели в виду сухую научную классификацию, по которой без всяких дополнительных и едва ли не метафизических идей манжетка обыкновенная безоговорочно принадлежит к семейству розоцветных.

Представим себе, что соберется розоцветное семейство, ну, хоть на выставке, если бы люди захотели устроить такую выставку. Почетное тронное место заняла бы, конечно, роза – семь тысяч сортов и столько же цветовых оттенков. Бархатные, шелковые, просвеченные солнцем, с темной тенью, залегающей в складках лепестков, белоснежные, желтоватые, желтые, пурпурные, пунцовые, бордовые, алые, черные, лиловые… Не хочет быть роза только голубой. Ну, это уже ее дело.

В сторонке скромно расположится, придя на сбор розоцветных, шиповник, называемый, правда, в ботанике розой собачьей, но от которого и произошли, собственно говоря, все семь тысяч махровых сортов. Как будто съехались городские красавицы в модных нарядах, ослепляют и завораживают, но, храня достоинство, сидит в сторонке приодетый для праздника деревенский дед, от которого и пошло все это яркое, пышное потомство.

Не ударит в грязь лицом на празднике розоцветных и яблоня, когда белой невестой встанет она на весенней тихой заре и розовато светится и манит пчел.

Не бедной родственницей на речном берегу, над темной лесной водой, заглядевшись в черное зеркало, обольется белым цветом черемуха.

Ярко-розовый персик (цветущее дерево), миндаль, вишня и слива – у каждого дерева своя стать, у каждого цветка своя пора, свое место под солнцем, своя тихая безмолвная гордость.

Спустимся ниже. Кустик лесной земляники, пришедший на смотр розоцветных, скромнее, конечно, цветущего миндаля, но он с достоинством предстал пред светлые очи самой царицы: хотите гоните, а я – ваш. А в общем-то, если посмотреть, чем мои пять белых и чистых лепестков отличаются от таких же белых лепестков цветущего вишенья? Их больше. Белыми облаками лежат они среди весенней земли, украшая и преображая вид деревень, небольших городов, всего пейзажа. Но, зайдя в сосновый лес, разве не обрадуетесь вы, увидев целые поляны в нашем белом цвету?

Все так. Но что это там у порога за невзрачная травка? Замухрышка и замарашка? Как смела она войти сюда, к розоцветным? Гоните нахалку вон!

– Я не виновата, – чуть слышно ответила бы невзрачная травка. – Я ваша родня. Я – розоцветная, поглядите в любую книжку.

– У тебя и цветка-то путного нет.

– Что поделаешь. Цветок есть, только он очень мал. Я уж стараюсь, собираю несколько цветков в один клубочек, но и клубочек мой не похож на настоящий цветок, а похож на зеленую, жесткую еще ягоду моей далекой сестрицы лесной земляники. Но я должна сказать, что люди меня знают, выделяют из остальных трав и по-своему любят.

– За что же? Не за родство ли с ними?

– Нет. Дело в том… Что у меня листья.

– Ну покажи, какие-такие у тебя особые листья?

– В ученых книгах их называют многолопастными, городчато-игольчатыми, но это ни о чем еще не говорит. Лучше вы поглядите сами.

Наклонившись или подняв до себя, мы увидели бы лист, который не только нам хорошо знаком, но который не однажды пробуждал в нас огонек восторга. Причем восторг этот относился не к листу, не к растению в целом, а к лугу, через который мы шли к косогору, на который мы смотрели, к утренней заре и, наконец, просто к жизни.

Резной по краям листочек собран в гармошку и свернут воронкой. Покрыт мелкими волосками.

– Ну и что особенного в твоем листе? – может быть, стали бы спрашивать знатные родственницы скромную манжетку. – Лист как лист. Все дело, что похожа на воронку.

– На горстку. В моем листе собирается влага. Средневековые алхимики считали, что это самая чистая влага, которая только может быть на земле. Они надеялись, что именно при помощи ее научатся превращать простые вещества в благородное золото. Иногда это моя собственная влага, иногда небесная роса, иногда капли дождя. Со всех ваших листьев вода, как вы знаете, скатывается, а в моем листе собирается. Поэтому, когда люди идут по росистой земле, они видят большие округлые капли светлой влаги, иногда настолько большие, что можно даже схлебнуть губами. Мои ворсинки не дают росе растекаться по всему листу и делать его просто мокрым. У меня так: весь лист сухой, а середка, на дне воронки – округлый упругий шарик, который от собственной тяжести становится плосковатым, сплюснутым, но все равно округлым и серебристым. Я ничего не говорю, красива капля небесной влаги и просто на стебле, на колосе, а тем более на розовом лепестке, но все же без сверканья моих полновесных и драгоценных капель земля проиграла бы в своей красоте.

Если есть на свете роса, значит, кто-то должен собрать ее, чтобы всякий мог насладиться вкусом. Но и роса это еще не напиток по сравнению с той влагой, которую выделяю и дарю миру я сама. И птицы пьют с моих листьев, и дети, и некоторые взрослые, у которых не все еще выхолостилось и заглохло в душе, для которых не все еще свелось к граненому стакану, для которых лес не просто стройматериал и дрова, луг не просто центнеры сена, небо не просто место, где летают самолеты и спутники. А главное – которые не ленятся еще и не стыдятся опуститься на колени перед малой травинкой, держащей в себе каплю влаги, между прочим, и луг, и лес, и самое небо.


ИЗВЛЕЧЕНИЯ

М. Метерлинк «Разум цветов»


«Если встречаются незадачливые и неловкие растения и цветы, то отсюда не следует, что они совершенно лишены мудрости и изобретательности. Все ревностно стремятся совершить свое дело: у всех великолепная, самолюбивая мечта наполнить и завоевать поверхность земного шара, умножая на ней до бесконечности тот вид существования, который они собою представляют. Чтобы достигнуть этой цели, им приходится вследствие закона, прикрепляющего их к почве, преодолевать большие трудности, чем те, которые препятствуют размножению животных. Поэтому большинство из них прибегает к хитростям, к комбинациям, к приспособлениям, которые в смысле механики, баллистики, передвижения, наблюдений, хотя бы, например, над насекомыми, часто предшествовали изобретениям и познаниям людей».


«Если для нас бывает трудно открыть среди обременяющих нас законов тот, который с наибольшей тяжестью давит на наши плечи, то для растений в этом отношении сомнений не существует: это тот закон, который осуждает их на неподвижность со дня рождения их и до самой смерти. Им гораздо лучше, чем нам, рассеивающим свои силы, известно, против чего восставать в первую очередь… Мы увидим, что цветок дает человеку героический пример неповиновения, отваги, упорства и изобретательности. Если бы мы приложили половину той энергии, которую развил маленький цветочек нашего сада, для того, чтобы освободиться от различных давящих на нас неизбежностей… то должны верить, что наша судьба была бы весьма отличной от того, что она представляет из себя теперь».

«…воздушный винт клена, прицветники липы, воздухоплавательный снаряд чертополоха, одуванчика, козлобородника, разрывные коробочки молочаев, необычные приспособления ослиного огурца, волокнистые прицепки пушицы и тысячи других неожиданных и поразительных механизмов… нет ни одного семени, которое не изобрело бы какого-нибудь вполне своеобразного способа, чтобы избегать материнской тени…

Есть в этой доброй, толстой головке (речь идет о маке. – В. С. ) осторожность и предусмотрительность, достойная самых больших похвал. Известно, что она заключает в себе тысячи маленьких черных семян, крайне мелких. Надо рассеять эти семена насколько возможно удобней и дальше. Если бы коробочка, содержащая их, лопнула, упала или открылась бы снизу, драгоценная черная пыль образовала бы бесполезную кучку у подножия стебля. Но она может выйти наружу только через отверстия, проколотые наверху оболочки. Головка, созрев, нагибается на своей подножке, «кадит» при малейшем ветерке и буквально рассеивает, даже с движениями сеятеля, семена в пространстве».

«Когда наступает время цветения (речь идет об одном водяном растении. – В. С. ), осевые мешочки наполняются воздухом: чем более этот воздух стремится выйти, тем плотнее запирает он клапан. Наконец, он облегчает удельный вес растения и выносит его на поверхность воды. Только тогда распускаются прелестные маленькие желтые цветки… Но вот оплодотворение закончено, развивается плод, и роли меняются; окружающая вода давит на клапаны мешочков, вдавливает их, проникает в полость, отягчает растение и заставляет его вновь спуститься на дно.

Екатерина хотела устроить на Неглинке, у Кузнецкого моста, водопад и поставить над ним свою статую, но из этого ничего не вышло.

По зимам на льду Неглинки бывали жестокие кулачные бои. Школяры греко-славянской академии сворачивали свинчатками хрящи студентам. В двенадцатом году наполеоновская гвардия мыла в Неглинке сапоги. В двадцатых годах прошлого века Неглинку загнали в подземную трубу. А сейчас мы едем под Неглинкой в этом блестящем вагоне.

– А нам, – неожиданно сказала девушка и смутилась, – а нам из-за этой Неглинки пришлось очень трудно: здесь плывуны. Постоянно прорывалась вода, крепления трещали как спички, перемычки сносило одним ударом. Бывало, работали по пояс в воде. Боялись мы этой Неглинки, но ничего, одолели.

– Вот видите! – укоризненно сказал ученый писателю. – Вот видите! Вы слепой человек.

– Что я должен видеть? Ученый пожал плечами:

– Да посмотрите вы на нее, наконец!

Писатель взглянул на девушку. Она засмеялась, и он засмеялся, и неожиданно ощутил радость от стремительного хода поезда, льющейся за окнами реки огней, гула колес.

На Крымской площади они вышли. Серебряный свет снегов стоял над Парком культуры и отдыха. Кое-где еще горели прозрачные, острые огни.

Девушка побежала по реке на лыжах. Лыжи шуршали и звенели по насту. Девушка оглянулась и помахала на прощанье рукой.

Акварельные краски

Когда при Берге произносили слово «родина», он усмехался. Он не понимал, что это значит. Родина, земля отцов, страна, где он родился, – в конечном счете не все ли равно, где человек появился на свет. Один его товарищ даже родился в океане на грузовом пароходе между Америкой и Европой.

– Где родина этого человека? – спрашивал себя Берг. – Неужели океан – эта монотонная равнина воды, черная от ветра и гнетущая сердце постоянной тревогой?

Берг видел океан. Когда он учился живописи в Париже, ему случалось бывать на берегах Ла-Манша. Океан был ему не сродни.

Земля отцов! Берг не чувствовал никакой привязанности ни к своему детству, ни к маленькому еврейскому городку на Днепре, где его дед ослеп за дратвой и сапожным шилом.

Родной город вспоминался всегда как выцветшая и плохо написанная картина, густо засиженная мухами. Он вспоминался, как пыль, сладкая вонь помоек, сухие тополя, грязные облака над окраинами, где в казармах муштровали солдат – защитников отечества.

Во время гражданской войны Берг не замечал тех мест, где ему приходилось драться. Он насмешливо пожимал плечами, когда бойцы с особенным светом в глазах говорили, что вот, мол, скоро отобьем у белых свои родные места и напоим коней водой из родимого Дона.

– Трепотня! – говорил Берг. – У таких, как мы, нет и не может быть родины.

– Эх, Берг, сухарная душа! – отвечали с тяжелым укором бойцы. – Какой с тебя боец и создатель новой жизни, когда ты землю свою не любишь, чудак. А еще художник.

Может быть, поэтому Бергу и не удавались пейзажи. Он предпочитал портрет, жанр и, наконец, плакат. Он старался найти стиль своего времени, но эти попытки были полны неудач и неясностей.

Годы проходили над Советской страной, как широкий ветер, – прекрасные годы труда и преодолений. Годы накапливали опыт, традиции. Жизнь поворачивалась, как призма, новой гранью, и в ней свежо и временами не совсем для Берга понятно преломлялись старые чувства – любовь, ненависть, мужество, страдание и, наконец, чувство родины.

Как-то ранней осенью Берг получил письмо от художника Ярцева. Он звал его приехать в муромские леса, где проводил лето. Берг дружил с Ярцевым и, кроме того, несколько лет не уезжал из Москвы. Он поехал.

На глухой станции за Владимиром Берг пересел на поезд узкоколейной дороги.

Август стоял жаркий и безветренный. В поезде пахло ржаным хлебом. Берг сидел на подножке вагона, жадно дышал, и ему казалось, что он дышит не воздухом, а удивительным солнечным светом.

Кузнечики кричали на полянах, заросших белой засохшей гвоздикой. На полустанках пахло немудрыми полевыми цветами.

Ярцев жил далеко от безлюдной станции, в лесу, на берегу глубокого озера с черной водой. Он снимал избу у лесника.

Вез Берга на озеро сын лесника Ваня Зотов – сутулый и застенчивый мальчик.

Телега стучала по корням, скрипела в глубоких песках. Иволги печально свистели в перелесках. Желтый лист изредка падал на дорогу. Розовые облака стояли высоко, в небе над вершинами мачтовых сосен.

Берг лежал в телеге, и сердце у него глухо и тяжело билось.

«Должно быть, от воздуха», – думал Берг.

Озеро Берг увидел внезапно сквозь чащу поредевших лесов. Оно лежало косо, как бы подымалось к горизонту, а за ним просвечивали сквозь тонкую мглу заросли золотых берез. Мгла над озером висела от недавних лесных пожаров. По черной, как деготь, прозрачной воде плавали палые листья. На озере Берг прожил около месяца. Он не собирался работать и не взял с собой масляных красок. Он привез только маленькую коробку с французской акварелью Лефранка, сохранившуюся еще от парижских времен. Берг очень дорожил этими красками.

Целые дни он лежал на полянах и с любопытством рассматривал цветы и травы. Особенно его поразил бересклет, – его черные ягоды были спрятаны в венчик из карминных лепестков. Берг собирал ягоды шиповника и пахучий можжевельник, длинную хвою, листья осин, где по лимонному полю были разбросаны черные и синие пятна, хрупкие лишаи и вянущую гвоздику. Он тщательно рассматривал осенние листья с изнанки, где желтизна была чуть тронута легкой свинцовой изморозью.

В озере бегали оливковые жуки-плавунцы, тусклыми молниями играла рыба, и последние лилии лежали на тихой поверхности воды, как на черном стекле.

В жаркие дни Берг слышал в лесу тихий дрожащий звон. Звенела жара, сухие травы, жуки и кузнечики. На закатах журавлиные стаи с курлыканьем летели над озером на юг, и Ваня каждый раз говорил Бергу:

– Кажись, кидают нас птицы, летят к теплым морям.

Берг впервые почувствовал глупую обиду, – журавли показались ему предателями. Они бросали без сожаления этот пустынный, лесной и торжественный край, полный безыменных озер, непролазных зарослей, сухой листвы, мерного гула сосен и воздуха, пахнущего смолой и болотными мхами.

– Чудаки! – замечал Берг, и чувство обиды за пустеющие с каждым днем леса уже не казалось ему смешным и ребяческим.

В лесу Берг встретил однажды бабку Татьяну. Она приплелась издалека, из Заборья, по грибы.

Берг побродил с ней по чаще и послушал неторопливые Татьянины рассказы. От нее он узнал, что их край – лесная глухомань – был знаменит с давних-предавних времен своими живописцами. Татьяна называла ему имена знаменитых кустарей, расписывавших деревянные ложки и блюда золотом и киноварью, но Берг никогда не слышал этих имен и краснел.

Разговаривал Берг мало. Изредка он перебрасывался несколькими словами с Ярцевым. Ярцев целые дни читал, сидя на берегу озера. Говорить ему тоже не хотелось.

В сентябре пошли дожди. Они шуршали в траве. Воздух от них потеплел, а прибрежные заросли запахли дико и остро, как мокрая звериная шкура.

По ночам дожди неторопливо шумели в лесах по глухим, неведомо куда ведущим дорогам, по тесовой крыше сторожки, и казалось, что им так и на роду написано моросить всю осень над этой лесной страной.

Ярцев собрался уезжать. Берг рассердился. Как можно было уезжать в разгар этой необыкновенной осени. Желание Ярцева уехать Берг ощутил теперь так же, как когда-то отлет журавлей, – это была измена. Чему? На этот вопрос Берг вряд ли мог ответить. Измена лесам, озерам, осени, наконец, теплому небу, моросившему частым дождем.

– Яостаюсь, – сказал Берг резко. – Можете бежать, это ваше дело, а я хочу написать эту осень.

Ярцев уехал. На следующий день Берг проснулся от солнца. Дождя не было. Легкие тени ветвей дрожали на чистом полу, а за дверью сияла тихая синева.

Слово «сияние» Берг встречал только в книгах поэтов, считал его выспренним и лишенным ясного смысла. Но теперь он понял, как точно это слово передает тот особый свет, какой исходит от сентябрьского неба и солнца.

В один из зимних вечеров 1786 года на окраине Вены в маленьком деревянном доме умирал слепой старик - бывший повар графини Тун. Собственно говоря, это был даже не дом, а ветхая сторожка, стоявшая в глубине сада. Сад был завален гнилыми ветками, сбитыми ветром. При каждом шаге ветки хрустели, и тогда начинал тихо ворчать в своей будке цепной пёс. Он тоже умирал, как и его хозяин, от старости и уже не мог лаять.

Несколько лет назад повар ослеп от жара печей. Управляющий графини поселил его с тех пор в сторожке и выдавал ему время от времени несколько флоринов.

Вместе с поваром жила его дочь Мария, девушка лет восемнадцати. Всё убранство сторожки составляли кровать, хромые скамейки, грубый стол, фаянсовая посуда, покрытая трещинами, и, наконец, клавесин - единственное богатство Марии.

Клавесин был такой старый, что струны его пели долго и тихо в ответ в ответ на все возникавшие вокруг звуки. Повар, смеясь, называл клавесин «сторожем своего дома». Никто не мог войти в дом без того, чтобы клавесин не встретил его дрожащим, старческим гулом.

Когда Мария умыла умирающего и надела на него холодную чистую рубаху, старик сказал:

Я всегда не любил священников и монахов. Я не могу позвать исповедника, между тем мне нужно перед смертью очистить свою совесть.

Что же делать? - испуганно спросила Мария.

Выйди на улицу, - сказал старик, - и попроси первого встречного зайти в наш дом, чтобы исповедать умирающего. Тебе никто не откажет.

Наша улица такая пустынная… - прошептала Мария, накинула платок и вышла.

Она пробежала через сад, с трудом открыла заржавленную калитку и остановилась. Улица была пуста. Ветер нёс по ней листья, а с тёмного неба падали холодные капли дождя.

Мария долго ждала и прислушивалась. Наконец ей показалось, что вдоль ограды идёт и напевает человек. Она сделала несколько шагов ему навстречу, столкнулась с ним и вскрикнула. Человек остановился и спросил:

Кто здесь?

Хорошо, - сказал человек спокойно. - Хотя я не священник, но это всё равно. Пойдёмте.

Они вошли в дом. При свече Мария увидела худого маленького человека. Он сбросил на скамейку мокрый плащ. Он был одет с изяществом и простотой - огонь свечи поблёскивал на его чёрном камзоле, хрустальных пуговицах и кружевном жабо.

Он был ещё очень молод, этот незнакомец. Совсем по-мальчишески он тряхнул головой, поправил напудренный парик, быстро придвинул к кровати табурет, сел и, наклонившись, пристально и весело посмотрел в лицо умирающему.

Говорите! - сказал он. - Может быть, властью, данной мне не от бога, а от искусства, которому я служу, я облегчу ваши последние минуты и сниму тяжесть с вашей души.

Я работал всю жизнь, пока не ослеп, - прошептал старик. - А кто работает, у того нет времени грешить. Когда заболела чахоткой моя жена - её звали Мартой - и лекарь прописал ей разные дорогие лекарства и приказал кормить её сливками и винными ягодами и поить горячим красным вином, я украл из сервиза графини Тун маленькое золотое блюдо, разбил его на куски и продал. И мне тяжело теперь вспоминать об этом и скрывать от дочери: я её научил не трогать ни пылинки с чужого стола.

А кто-нибудь из слуг графини пострадал за это? - спросил незнакомец.

Клянусь, сударь, никто, - ответил старик и заплакал. - Если бы я знал, что золото не поможет моей Марте, разве я мог бы украсть!

Как вас зовут? - спросил незнакомец.

Иоганн Мейер, сударь.

Так вот, Иоганн Мейер, - сказал незнакомец и положил ладонь на слепые глаза старика, - вы невинны перед людьми. То, что вы совершили, не есть грех и не является кражей, а, наоборот, может быть зачтено вам как подвиг любви.

Аминь! - прошептал старик.

Аминь! - повторил незнакомец. - А теперь скажите мне вашу последнюю волю.

Я хочу, чтобы кто-нибудь позаботился о Марии.

Я сделаю это. А еще чего вы хотите?

Тогда умирающий неожиданно улыбнулся и громко сказал:

Я хотел бы ещё раз увидеть Марту такой, какой я встретил её в молодости. Увидеть солнце и этот старый сад, когда он зацветет весной. Но это невозможно, сударь. Не сердитесь на меня за глупые слова. Болезнь, должно быть, совсем сбила меня с толку.

Хорошо, - сказал незнакомец и встал. - Хорошо, - повторил он, подошёл к клавесину и сел перед ним на табурет. - Хорошо! - громко сказал он в третий раз, и внезапно быстрый звон рассыпался по сторожке, как будто на пол бросили сотни хрустальных шариков.

Слушайте,- сказал незнакомец. - Слушайте и смотрите.

Он заиграл. Мария вспоминала потом лицо незнакомца, когда первый клавиш прозвучал под его рукой. Необыкновенная бледность покрыла его лоб, а в потемневших глазах качался язычок свечи.

Клавесин пел полным голосом впервые за многие годы. Он наполнял своими звуками не только сторожку, но и весь сад. Старый пёс вылез из будки, сидел, склонив голову набок, и, насторожившись, тихонько помахивал хвостом. Начал идти мокрый снег, но пёс только потряхивал ушами.

Я вижу, сударь! - сказал старик и приподнялся на кровати. - Я вижу день, когда я встретился с Мартой и она от смущения разбила кувшин с молоком. Это было зимой, в горах. Небо стояло прозрачное, как синее стекло, и Марта смеялась. Смеялась, - повторил он, прислушиваясь к журчанию струн.

Незнакомец играл, глядя в чёрное окно.

А теперь, - спросил он, - вы видите что-нибудь?

Старик молчал, прислушиваясь.

Неужели вы не видите, - быстро сказал незнакомец, не переставая играть, - что ночь из чёрной сделалась синей, а потом голубой, и тёплый свет уже падает откуда-то сверху, и на старых ветках ваших деревьев распускаются белые цветы. По-моему, это цветы яблони, хотя отсюда, из комнаты, они похожи на большие тюльпаны. Вы видите: первый луч упал на каменную ограду, нагрел её, и от неё поднимается пар. Это, должно быть, высыхает мох, наполненный растаявшим снегом. А небо делается всё выше, всё синее, всё великолепнее, и стаи птиц уже летят на север над нашей старой Веной.

Я вижу всё это! - крикнул старик.

Тихо проскрипела педаль, и клавесин запел торжественно, как будто пел не он, а сотни ликующих голосов.

Нет, сударь, - сказала Мария незнакомцу, - эти цветы совсем не похожи на тюльпаны. Это яблони распустились за одну только ночь.

Да, - ответил незнакомец, - это яблони, но у них очень крупные лепестки.

Открой окно, Мария, - попросил старик.

Мария открыла окно. Холодный воздух ворвался в комнату. Незнакомец играл очень тихо и медленно.

Старик упал на подушки, жадно дышал и шарил по одеялу руками. Мария бросилась к нему. Незнакомец перестал играть. Он сидел у клавесина не двигаясь, как будто заколдованный собственной музыкой.

Мария вскрикнула. Незнакомец встал и подошёл к кровати. Старик сказал, задыхаясь:

Я видел всё так ясно, как много лет назад. Но я не хотел бы умереть и не узнать… имя. Имя!

Меня зовут Вольфганг Амадей Моцарт, - ответил незнакомец.

Мария отступила от кровати и низко, почти касаясь коленом пола, склонилась перед великим музыкантом.

Когда она выпрямилась, старик был уже мёртв. Заря разгоралась за окнами, и в её свете стоял сад, засыпанный цветами мокрого снега.

Когда при Берге произносили слово "родина", он усмехался. Он не понимал, что это значит. Родина, земля отцов, страна, где он родился, – в конечном счете не все ли равно, где человек появился на свет. Один его товарищ даже родился в океане на грузовом пароходе между Америкой и Европой.

– Где родина этого человека? – спрашивал себя Берг. – Неужели океан эта монотонная равнина воды, черная от ветра и гнетущая сердце постоянной тревогой?

Берг видел океан. Когда он учился живописи в Париже, ему случалось бывать на берегах Ла-Манша. Океан был ему не сродни.

Земля отцов! Берг не чувствовал никакой привязанности ни к своему детству, ни к маленькому еврейскому городку на Днепре, где его дед ослеп за дратвой и сапожным шилом.

Родной город вспоминался всегда как выцветшая и плохо написанная картина, густо засиженная мухами. Он вспоминался как пыль, сладкая вонь помоек, сухие тополя, грязные облака над окраинами, где в казармах муштровали солдат – защитников отечества.

Во время гражданской войны Берг не замечал тех мест, где ему приходилось драться. Он насмешливо пожимал плечами, когда бойцы, с особенным светом в глазах говорили, что вот, мол, скоро отобьем у белых свои родные места и напоим коней водой из родимого Дона.

– Трепотня! – мрачно говорил Берг. – У таких, как мы, нет и не может быть родины.

– Эх, Берг, сухарная душа! – с тяжелым укором отвечали бойцы. – Какой с тебя боец и создатель новой жизни, когда ты землю не любишь, чудак. А еще художник!

Может быть, поэтому Бергу и не удавались пейзажи. Он предпочитал портрет, жанр и, наконец, плакат. Он старался найти стиль своего времени, но эти попытки были полны неудач и неясностей.

Годы проходили над Советской страной, как широкий ветер, – прекрасные годы труда и преодолений. Годы накапливали опыт, традиции. Жизнь поворачивалась, как призма, новой гранью, и в ней свежо и временами не совсем для Берга понятно преломлялись старые чувства – любовь, ненависть, мужество, страдание и, наконец, чувство родины.

Как-то ранней осенью Берг получил письмо от художника Ярцева. Он звал его приехать в муромские леса, где проводил лето. Берг дружил с Ярцевым и, кроме того, несколько лет не уезжал из Москвы. Он поехал.

На глухой станции за Владимиром Берг пересел на поезд узкоколейной дороги.

Август стоял жаркий и безветренный. В поезде пахло ржаным хлебом. Берг сидел на подножке вагона, жадно дышал, и ему казалось, что он дышит не воздухом, а удивительным солнечным светом.

Кузнечики кричали на полянах, заросших белой засохшей гвоздикой. На полустанках пахло немудрыми полевыми цветами.

Ярцев жил далеко от безлюдной станции, в лесу, на берегу глубокого озера с черной водой. Он снимал избу у лесника.

Вез Берга на озеро сын лесника Ваня Зотов – сутулый и завтенчивый мальчик.

Телега стучала по корням, скрипела в глубоких песках.

Иволги печально свистели в перелесках. Желтый лист изредка падал на дорогу. Розовые облака стояли высоко в небе над вершинами мачтовых сосен.

Берг лежал в телеге, и сердце у него глухо и тяжело билось.

"Должно быть, от воздуха"? – думал Берг.

Озеро Берг увидел внезапно сквозь чащу поредевших лесов.

Оно лежало косо, как бы подымалось к горизонту, а за ним просвечивали сквозь тонкую мглу заросли золотых берез. Мгла над озером висела от недавних лесных пожаров. По черной, как деготь, прозрачной воде плавали палые листья.

На озере Берг прожил около месяца. Он не собирался работать и не взял с собой масляных красок. Он привез только маленькую коробку с французской акварелью Лефранка, сохранившуюся еще от парижских времен. Берг очень дорожил этими красками.

Целые дни он лежал на полянах и с любопытством рассматривал цветы и травы. Особенно его поразил бересклет, – его черные ягоды были спрятаны в венчик из карминных лепестков.

Берг собирал ягоды шиповника и пахучий можжевельник, длинную хвою, листья осин, где по лимонному полю были разбросаны черные и синие пятна, хрупкие лишаи и вянущую гвоздику. Он тщательно рассматривал осенние листья с изнанки, где желтизна была чуть тронута легкой свинцовой изморозью.

В озере бегали оливковые жуки-плавунцы, тусклыми молниями играла рыба, и последние лилии лежали на тихой поверхности воды, как на черном стекле.

В жаркие дни Берг слышал в лесу тихий дрожащий звон.

Звенела жара, сухие травы, жуки и кузнечики. На закатах журавлиные стаи с курлыканьем летели над озером на юг, и Ваня каждый раз говорил Бергу:

– Кажись, кидают нас птицы, летят к теплым морям.

Берг впервые почувствовал глупую обиду, – журавли показались ему предателями. Они бросали без сожаления этот пустынный, лесной и торжественный край, полный безымянных озер, непролазных зарослей, сухой листвы, мерного гула сосен и воздуха, пахнущего смолой и болотными мхами.

– Чудаки! – замечал Берг, и чувство обиды за пустеющие с каждым днем леса уже не казалось ему смешным и ребяческим.

В лесу Берг встретил однажды бабку Татьяну. Она приплелась издалека, из Заборья, по грибы.

Берг побродил с ней по чащам и послушал неторопливые Татьянины рассказы. От нее он узнал, что их край – лесная глухомань – был знаменит с давних-предавних времен своими живописцами. Татьяна называла ему имена знаменитых кустарей, расписывавших деревянные ложки и блюда золотом и киноварью, но Берг никогда не слышал этих имен и краснел.

Разговаривал Берг мало. Изредка он перебрасывался несколькими словами с Ярцевым. Ярцев целые дни читал, сидя на берегу озера. Говорить ему тоже не хотелось.

В сентябре пошли дожди. Они шуршали в траве. Воздух от них потеплел, а прибрежные заросли запахли дико и остро, как мокрая звериная шкура. По ночам дожди неторопливо шумели в лесах по глухим, неведомо куда ведущим дорогам, по тесовой крыше сторожки, и казалось, что им так и на роду написано моросить всю осень над этой лесной страной.

Ярцев собрался уезжать. Берг рассердился. Как можно было уезжать в разгар этой необыкновенной осени. Желание Ярцева уехать Берг ощутил теперь так же, как когда-то отлет журавлей, – это была измена. Чему? На этот вопрос Берг вряд ли мог ответить. Измена лесам, озерам, осени, наконец, теплому небу, моросившему частым дождем.

– Я остаюсь, - сказал Берг резко. – Можете бежать, это ваше дело, а я хочу написать эту осень.

Ярцев уехал. На следующий день Берг проснулся от солнца.

Дождя не было. Легкие тени ветвей дрожали на чистом полу, а за дверью сияла тихая синева.

Слово "сияние" Берг встречал только в книгах поэтов, считал его выспренним и лишенным ясного смысла. Но теперь он понял, как точно это слово передает тот особый свет, какой исходит от сентябрьского неба и солнца.

Паутина летала над озером, каждый желтый лист на траве горел от света, как бронзовый слиток. Ветер нес запахи лесной горечи и вянущих трав. Берг взял краски, бумагу и, не напившись даже чаю, пошел на озеро. Ваня перевез его на дальний берег.

Берг торопился. Леса, наискось освещенные солнцем, казались ему грудами легкой медной руды. Задумчиво свистели в синем воздухе последние птицы, и облака растворялись в небе, подымаясь к зениту.

Берг торопился. Он хотел всю силу красок, все умение своих рук и зоркого глаза, все то, что дрожало где-то на сердце, отдать этой бумаге, чтобы хоть в сотой доле изобразить великолепие этих лесов, умирающих величаво и просто.

Берг работал как одержимый, пел и кричал. Ваня его никогда таким не видел. Он следил за каждым движением Берга, менял ему воду для красок и подавал из коробки фарфоровые чашечки с краской.

Глухой сумрак прошел внезапной волной по листве. Золото меркло. Воздух тускнел. Далекий грозный ропот прокатился от края до края лесов и замер где-то над гарями. Берг не оборачивался.

– Гроза заходит! – крикнул Ваня. – Надо домой!

– Осенняя гроза, – ответил рассеянно Берг и начал работать еще лихорадочнее.

Гром расколол небо, вздрогнула черная вода, но в лесах еще бродили последние отблески солнца. Берг торопился.

Ваня потянул его руку:

– Глянь назад. Глянь, страх какой!

Берг не обернулся. Спиной он чувствовал, что сзади идет дикая тьма, пыль, – уже листья Летели ливнем, и, спасаясь от грозы, низко неслись над мелколесьем испуганные птицы.

Берг торопился. Оставалось всего несколько мазков.

Ваня схватил его за руку. Берг услышал стремительный гул, будто океаны шли на него, затопляя леса.

Тогда Берг оглянулся. Черный дым падал на озеро. Леса качались. За ними свинцовой стеной шумел ливень, изрезанный трещинами молний. Первая тяжелая капля щелкнула по руке.

Берг быстро спрятал этюд в ящик, снял куртку, обернул ею ящик и схватил маленькую коробку с акварелью. В лицо ударила водяная пыль. Метелью закружились и залепили глаза мокрые листья.

Молния расколола соседнюю сосну. Берг оглох. Ливень обрушился с низкого неба, и Берг с Ваней бросились к челну.

Мокрые и дрожащие от холода Берг и Ваня через час добрались до сторожки. В сторожке Берг обнаружил пропажу коробочки с акварелью. Краски были потеряны, – великолепные краски Лефранка. Берг искал их два дня, но, конечно, ничего не нашел.

Через два месяца в Москве Берг получил письмо, написанное большими корявыми буквами.

"Здравствуйте, товарищ Берг, – писал Ваня. – Отпишите, что делать с вашими красками и как их вам доставить. Как вы уехали, я искал их две недели, все обшарил, пока нашел, только сильно простыл – потому уже были дожди, но теперь хожу, хотя еще очень слабый. Папаня говорит, что было у меня воспаление в легких. Так что вы не сердитесь.

Пришлите мне, если есть какая возможность, книгу про наши леса и всякие деревья и цветных карандашей – очень мне охота рисовать. У нас уже падал снег, да стаял, а в лесу, где под какой елочкой, – смотришь, и сидит заяц. Летом очень будем вас ждать в наши родные места. Остаюсь Ваня Зотов".

Вместе с письмом Вани принесли извещение о выставке, – Берг должен был в ней участвовать. Его попросили сообщить, сколько своих вещей и под каким названием он выставит.

Берг сел к столу и быстро написал:

"Выставляю только один этюд акварелью, сделанный мною этим летом, – мой первый пейзаж".

Была полночь. Мохнатый снег падал снаружи на подоконник и светился магическим огнем – отблеском уличных фонарей. В соседней квартире кто-то играл на рояле сонату Грига.

Мерно и далеко били часы на Спасской башне. Потом они заиграли "Интернационал".

Берг долго сидел, улыбаясь. Конечно, краски Лефранка он подарит Ване.

Берг хотел проследить, какими неуловимыми путями появилось у него ясное и радостное чувство родины. Оно зрело годами, десятилетиями революционных лет, но последний толчок дал лесной край, осень, крики журавлей и Ваня Зотов. Почему? Берг никак не мог найти ответа, хотя и знал, что это было так.

– Эх, Берг, сухарная душа! – вспомнил он слова бойцов. – Какой с тебя боец и создатель новой жизни, когда ты землю свою не любишь, чудак!

Бойцы были правы. Берг знал, что теперь он связан со своей страной не только разумом, не только своей преданностью революции, но и всем сердцем, как художник, и что любовь к родине сделала его умную, но сухую жизнь теплой, веселой и во сто крат более прекрасной, чем раньше.
1936

Оцепенение штиля овладевает берегами древней Киммерии – Восточного Крыма. Говорят, что в рыжем здешнем кремнеземе еще недавно находили головы мраморных богинь – покровительниц сна и легкого ветра Эола.

Я лежал, слушал ропот волн, думал о каменных богинях и чувствовал себя счастливой частицей этого южного мира.

Невдалеке от меня сидела на пляже незнакомая девочка лет пятнадцати, должно быть школьница, и учила вслух стихи Пушкина. Она была худенькая, как приморский мальчишка-пацан. На ее загорелых коленях белели шрамы. В ладонях она рассеянно перебирала песок.

Я видел, как сыпались между ее тоненьких пальцев обломки ракушек и крабьих лапок, крошечные осколки зеленого стекла и марсельской черепицы. В этих местах море почему-то выбрасывает очень много обломков этой оранжевой и звонкой, как медь, черепицы.

Девочка часто замолкала и смотрела на море, прищурив светлые глаза. Ей, должно быть, хотелось увидеть парус. Но море было пустынно, и девочка, вздохнув, снова начинала читать скороговоркой стихи Пушкина:

Я долго слушал ее бормотание, потом сказал:

– Вы неправильно читаете эти стихи.

Девочка подползла на коленях поближе ко мне и, упираясь ладонями в горячий песок, спросила:

– Почему?

Она требовательно посмотрела на меня большими серыми глазами и повторила:

Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся…

Бессонница… Гомер… Вспышка зарницы ворвалась во тьму. Слепая женщина… Гомер был слеп! Жизнь существовала для него лишь во множестве звуков.

Гомер создал гекзаметр.

И вдруг мне стало ясно, что слепой Гомер, сидя у моря, слагал стихи, подчиняя их размеренному шуму прибоя. Самым веским доказательством, что это было действительно так, служила цезура посередине строки. По существу она была ненужна. Гомер ввел ее, точно следуя той остановке, какую волна делает на половине своего наката.

Гомер взял гекзаметр у моря. Он воспел осаду Трои и поход Одиссея торжественным напевом невидимых ему морских пространств.

Нашел ли я разгадку гекзаметра? Не знаю. Я хотел рассказать кому-нибудь о своем открытии, но никого вокруг не было, кто бы мог заинтересоваться этим. Кому какое дело до Гомера!

Мне хотелось убедить кого-нибудь, что рождение гомеровского гекзаметра – только частный случай в ряду еще не осознанных возможностей нашего творческого начала, что живая мысль часто рождается из столкновения вещей, не имеющих на первый взгляд ничего общего между собой. Что общего у кремня с железом, а между тем их столкновение высекает огонь.

Что общего между шумом волн и стихами? А их столкновение вызвало к жизни величавый стихотворный размер.

В конце концов мне представился случай рассказать о Гомере только обиженной на меня девочке Лиле. Я встретил ее в Мертвой бухте с тем мальчиком, что иногда плакал по ночам.

Добраться до Мертвой бухты было трудно. Приходилось перелезать через отвесную скалу над морем. В некоторых местах надо было карабкаться, хватаясь за кусты. Тогда земля оказывалась в нескольких сантиметрах от глаз, и на ней были хорошо видны блестки серного колчедана и красные муравьи – такие маленькие, что с высоты своего роста человек не мог их заметить.

Если Разбойничья бухта была приютом контрабандистов, то Мертвая – бухтой кораблекрушений.

На песке валялись горлышки бутылок, обломки шлюпок с облупленной голубой краской, погнутые немецкие каски, оболочки глубинных бомб и куски ребристых резиновых труб. В них жили крабы.

Лиля нисколько мне не удивилась. Она посмотрела на меня прищуренными глазами и сказала:

– A-а, это вы!

И тут же начала болтать:

– А я оставила дома тот сердолик, который хотела вам подарить. Я же не знала, что вы сюда придете. Мишка, не бей по воде ногами. Ты всю меня забрызгал. Невозможный тип! Вы знаете, только что выскочила из воды большущая рыба. Должно быть, кефаль. Вы будете здесь ловить? Тут никого нет, даже страшно. Один только раз прошел пограничный патруль. Мишка их попросил, и они выстрелили в воду. Такое было эхо – до самого Коктебеля. Вы посмотрите, что я нашла, – морского конька.

Лиля порылась в сброшенном на песок легком платье и достала из кармана сухого морского конька в колючей броне.

– А зачем он? – спросил мальчик.

– Это фигура, – ответила Лиля. – Понимаешь? Ими крабы играют в шахматы. Сидят под скалой и играют. А кто смошенничает, того бьют клешней по голове.

Не переставая болтать, Лиля засунула морского конька обратно в карман своего платья, потом вдруг нахмурилась, скосила глаза, медленно вытащила из кармана руку и осторожно разжала ее. На ладони у Лили лежал сердолик с дымными жилками.

– Оказывается, он здесь, – сказала Лиля и сделала большие глаза. – А я думала, он дома. Как это я его не потеряла. Возьмите, пожалуйста. Это вам. Мне совсем не жалко. Я еще найду их сколько хотите.

Я взял сердолик. Лиля следила за мной.

– Ой! – вдруг вскрикнула она. – Да разве вы не видите, что на нем рисунок волны? Вон он, будто из дыма. Сейчас будет лучше видно.

Она облизала сердолик. Он потемнел, и действительно, на нем появился рисунок морской волны.

– Он соленый, – сказал мальчик. – Я пробовал.

– Слышу умолкнувший звук, – вдруг торжественно сказала Лиля, сделала цезуру и рассмеялась, – божественной эллинской речи…

– Хотите послушать? – спросил я, – рассказ про тайну гекзаметра?

Я рассказал Лиле про слепца Гомера и про то, как он открыл гекзаметр. Лиля лежала на песке, подперев подбородок руками, и слушала. Мальчик лег рядом с ней и тоже оперся подбородком на руки.

Он следил за Лилей и повторял все ее движения. Она подымала брови – и он подымал брови, она встряхивала головой – и он встряхивал головой, она немного поболтала в воздухе пятками – и он тоже немного поболтал пятками.

Лиля шлепнула его по спине:

– Перестань, обезьяна!

– Ну как? спросил я ее. – Интересно?

– Да! Тетя Оля слепая. Может быть, она тоже услышит, как Гомер, что-нибудь такое, чего мы не слышим, потому что мы зрячие. Можно, я расскажу об этом у себя в школе в Ленинграде на уроке о Пушкине? Он тоже писал гекзаметром.

– Ну что ж, расскажите.

– Пусть мне даже поставят двойку, а я непременно расскажу, – сказала Лиля с самозабвенным видом.

Мы возвращались в Коктебель по крутым скалам. Лиля крепко держала за руку мальчика, сердилась, когда он оступался, а в опасных местах молча протягивала мне руку, и я вытаскивал ее и мальчика наверх.

Через неделю я уехал и почти позабыл о Коктебеле, Гомере и Лиле. Но все же судьба снова столкнула меня с Гомером и с ней.

Это было через три года после того, что описано выше.

Наш пароход оставил по левому борту бетонные форты и пожелтевшие, как паленая бумага, дома Галлиполи и вышел из Дарданелл в Эгейское море.

Обычное представление о море исчезло. Мы вышли не в море, а в лиловое пламя. Пароход даже замедлил ход, как бы не решаясь потревожить эту светоносную область земли. Он осторожно приближался к ней, выгибая за кормой длинный пенистый след.

По левому борту еще тянулись сожженные берега Малой Азии, бесплодные холмы баснословной гомеровской Трои. Там, в бухте, как в красноватых чашах из окаменелой глины, качалась и шумела живая водяная лазурь и разбивалась пеной о низкие мысы.

К вечеру на море опустился штиль, и началось медленное шествие по горизонту древних островов: Имроса, Тенедоса, Лесбоса, Милоса.

Острова проходили подобно морским валам. Каждый остров вырисовывался на угасающем небе отлогим подъемом, вершиной и таким же отлогим падением. Это напоминало титанический каменный гекзаметр, что лег на море сплошной строфой – от Эллады до побережья Малой Азии.

Потом острова приблизились. Можно было уже различить серовато-зеленые масличные рощи и поселки в маленьких береговых бухтах. Над всем этим вздымались кручи рудых и сиреневых гор. На их вершинах, подобно дыму из гигантских кадильниц, курились облака, освещенные вечерним солнцем. Они бросали красноватый отблеск на море, горы и лица людей.

Мигнул первый маяк. Дуновение ветра донесло от островов запах лимона и еще какой-то запах, горьковатый и приятный, как будто сушеной ромашки.

Ночью я поднялся на палубу. Пароход шел Сароническим заливом. Два пронзительных огня – зеленый и красный – лежали на низком горизонте ночи. То были створные огни Пирея.

Я взглянул туда, где лежали Афины, и почувствовал холод под сердцем: далеко в небе среди плотного мрака аттической ночи сиял Акрополь, освещенный струящимся светом прожекторов. Его тысячелетние мраморы светились нетленной, необъяснимой красотой.

Пароход медленно втягивался на рейд Пирея.

Осенью после этого путешествия я приезжал на несколько дней в Ленинград и попал на концерт Мравинского в филармонии.

Около меня сидела худенькая девушка, а рядом с ней – слепая женщина в черных очках.

Девушка живо обернулась, прищурила серые глаза и схватила меня за руку.

– Нет! Я получила даже пятерку. И, вы знаете, я рада, что вы здесь.

Она познакомила меня со слепой женщиной – тетей Олей, застенчивой и молчаливой, потом сказала, что в истории с гекзаметром и Гомером было что-то такое, чего она не может передать, так же как стихи, которые никак не можешь вспомнить во сне.

Я удивился этому сравнению.

Мы вышли, и я проводил слепую женщину и Лилю до дома. Жили они на Тучковой набережной. По дороге я рассказал об Эгейском море и островах. Лиля тихо слушала меня, но иногда перебивала и спрашивала слепую: «Ты слышишь, тетя Оля?» – «Слышу, не волнуйся, – отвечала слепая. – Я все это очень ясно представляю».

Около старого темного дома мы попрощались.

– Ну вот, – сказала Лиля, – мы только то и делаем, что прощаемся. Даже смешно. Напишите, когда вы опять будете в Ленинграде, и я покажу вам в Эрмитаже одну картину. Ее никто не замечает. Просто грандиозная картина.

Они вошли в парадное. Я немного постоял на набережной. Зеленоватый свет речных фонарей падал на черные баржи, причаленные к деревянным трубам. Мимо фонарей летели сухие листья.

И я подумал, что, в конце концов, утомительно и печально все время встречать новых людей и тут же терять их неизвестно на сколько времени – может быть, навсегда.
Ялта, 1957

песенкЕ, жаворонок. Полный ощущения неопределённой опасности, Алексей оглядел лесосеку. Вырубка была свежа, незапущенная, хвоя на неразделанных деревьях не успела ещё повять и пожелтеть...Лесорубы могут вот-вот прийти. Алексей по-звериному чувствовал, что кто-то внимательно и неотрывно следит за ним. Треснула ветка. Он оглянулся и увидел, что несколько ветвей жили какой-то особой жизнью, не в такт общему движению. И почудилось - Алексею, что оттуда доносился взволнованный человеческий шепот. "Что это Зверь, человек?" - подумал Алексей, и ему показалось, что в кустах кто-то говорит по - русски. От этого он почувствовал сумасшедшую радость...Совершенно не задумываясь, кто там - друг или враг, Алексей издал торжествующий вопль, всем телом рванулся вперёд и тут же со стоном упал как подрубленный

1.Определите стиль речи 2.составьте схему предложений в первом абзаце 3.расскажите о правописании не с причастиями на примере предложений из текста 4.найдите в тексте обособленные обстоятельства и объясните постановку знаков препинания 5.выполните морфологический разбор слова по-звериному

1)Это художественный стиль речи, потому-что присутствуют слова в переносном значение. 2) я думаю что, в 1 предложении схема деепричастного оборота (солнце)-это опред.слово, а захлёбываясь в собственной немудрёной песенке(это деепричастный оборот). 3) Не пишется слитно когда является приставкой, когда это одиночное полное причастие, и с причастиями которые без не употребляются, в данном случае не пишется слитно так как является одиночным и полным причастиям, и слово которое без не не употребляется (немудрёной). 4) густо пахло смолой, и где-то высоко, вырубка была свежа,захлёбываясь в собственной немудрёной песенки, совершенно не задумываясь, деепричастные обороты тоже являются обособленными обстоятельствами. Обособленные обстоятельствп и деепричастные обороты мы всегда с двух сторон выделяем запятыми. 5) По-звериному - определительное наречие образа и способа действия (как?), неизменяемое, в предложение является обстоятельством, подчёркивается тире точкой.

Квартира встретила его сквозняком и мягким запахом полевых цветов. Он отвык от этого запаха спустя только два года после того случая. Глаза в ужасе встретились с красной двадцаткой на календаре... Так быстро течёт время! Ровно два года он живёт один. Ровно два года назад он потерял её... Не стягивая ботинок с ног, он вбежал в кухню. Бутылки из-под спиртного захватили стол и раковину. Недоеденный завтрак до сих пор стоял на плите, там, куда его поставили остывать и в спешке забыли... Хлебные крошки усеяли комнаты пол. Она бы долго ругалась с ним из-за этого бардака, а за неснятые ботинки закатила бы истерику. Она бы дулась на него целую неделю и не готовила бы любимые блины на завтрак, тем самым показывая, что жутко обиделась. Вот только её нет... Смахнув со стола пару бутылок, которые со звоном разбились на тысячи осколков при встрече с холодным кафелем, он упал на стул и пустым взглядом уставился в окно. Его взору предстало облачное ноябрьское небо. Собирался ночной дождь, грозящий затянуться до утра. Из-за туч выглянула одна единственная звезда. Их звезда...

Том! Том! Том, смотри, какая звезда! Красивая, правда? - её большие карие глаза по несколько секунд смотрели то на него, то на небо, лучась детской неощущаемой радостью. На губах посилилась нежная улыбка. Вся она была переполнена внезапным счастьем. - Да. Яркая. А что если маленькие - маленькие люди, живущие на этой звезде, именно сейчас включили для тебя тысячи прожекторов? И именно от этого звезда настолько яркая? - спросил Том, зарываясь лицом в её мягкие волосы, пахнущие полевыми цветами. - Ну, ты придумаешь! - воскликнула она. - Нет. На самом деле там растёт море белоснежных цветов. Поэтому звезда такая яркая, - опять улыбнулась она и, повернув голову, чмокнула его в щёку. От прикосновения её тёплых губ к его коже у него где-то в желудке проснулся огромный, тяжёлый и обжигающе горячий зверь, медленно переходящий в грудную клетку, сжимающий лёгкие так, что становится тяжело вздохнуть, а ещё тяжелее выдохнуть. Его губы растянулись в улыбке, он ещё крепче прижимает её к себе и неожиданно начинает щекотать. Она извивается, быстро-быстро перебирает ногами и громко, звонко, заливисто смеется…

Они поздно вечером идут по плохо-освещенной улице. Вечером резко похолодало и, чтобы она не простудилась, он укутал её в свой пиджак. Они идут в молчании, им не нужно слов, в этот момент достаточно всего лишь быть рядом …Тут равномерный цокот её каблучков сбивается, из-за тёмного угла неожиданно появляются двое молодых людей. - И не страшно так поздно гулять одним по таким тёмным закоулкам? – язвительно спрашивает первый, вальяжной походкой приближаясь к паре. Энжи испугалась и вцепилась в руку Тома, ища у него защиты. Парень загородил девушку и скрестил руки на груди. - У меня к вам, господа, встречный вопрос, - довольно резко парирует Том. Молодые люди недовольно переглянулись между собой, и первый кивнул своему напарнику. Они действовали быстро и слаженно, видимо, не первый раз подстерегали кого-то поздним вечером. Но Том не отличался медленной реакцией и довольно быстро с силой ударил первого грабителя по лицу. Парень не выдержал удара и осел на асфальт. Главный минус был в том, что нападающих было двое, и пока Том разбирался с одним, второй наглец быстро подкрался к девушке и уже собирался стащить у неё сумочку, как Энжи резко наступила ему на ногу каблуком и ощутимо приложила локтём по шее. - Размечтался! Это, между прочим, подарок! – воскликнула девушка и горделиво вскинула носик. - Вы у меня за это ответите! – прохрипел один с асфальта. - Смотри, как бы вы нам за это не ответили, - угрожающе произнесла Энжи. - Молодец, дорогая. А теперь предлагаю оставить их и дать насладиться свежим вечернем воздухом, - ухмыльнулся Том…

Она позвонила ему и попросила донести сумки из магазина. Он довольно быстро собрался и уже через пять минут был нагружен пятью пакетами с едой. - И куда тебе столько? - удивился он. - Не мне, милый, а тебе. Это ты за час съедаешь недельный запас еды, - усмехнулась она. - Ага, и твои йогурты, - поддержал он. - Точно! Йогурты! Как же я могла забыть?! Погоди здесь, я быстро, - она развернулась и побежала через дорогу в магазин… Всё произошло слишком быстро, он не успел этого осознать! Небольшая иномарка синего цвета на полной скорости врезается в неё... Скрежет тормозов, глухой удар тела об асфальт, крики людей, его собственный оглушающий крик… Он бежит к ней, падает на колени, зовет её, пытается привести в чувство, но ничего не помогает… Потом все как сквозь толщу воды: скорая, гроб, похороны… Всё размыто и приглушенно, как старый фильм, хранящийся на задворках памяти… Он поднялся со стула и подошёл к окну. Его трясло от злости и отчаяния. - Зачем ты забрал её?! Что она тебе сделала?! – как обезумевший, кричал он. Эмоции и нервы выходили из-под контроля, в глазах потемнело, собственное тело оказалось слишком тяжёлым, он с глухим стуком упал на колени. - За что? Она же была невинна и непорочна. За что ты так? – шептал он, горячие слёзы текли по щекам, оставляя мокрые дорожки на коже. Внезапно подул лёгкий ветерок, и запах полевых цветов окутал его, дурманя разум. - Я рядом, - прошептал нежный голос. Он не мог понять, почудилось ли это ему или это было на самом деле, но вдруг стало намного легче, в голове прояснилось, напряжение спало, на смену бушующим эмоциям пришло умиротворение. - Я вернусь к тебе, - прошептал он, усмехнувшись.

Что еще почитать